отдельные стороны явления, не следует забывать, что Просвещение есть прежде всего «непрекращающаяся критика (un exercice critique continu)» [828].
К этому выводу присоединяется Марсель Гоше, уточняя, что речь должна идти теперь о самокритике Просвещения. Просвещение, отмечает редактор интеллектуального и независимого «Деба», одержало победу над неограниченной властью, религиозной ортодоксией и традиционализмом, но эта победа выявила внутренние противоречия, которые породили «отчуждение средств разума ради чуждого ему дела». Переход к веку Разума обернулся тоталитарными тенденциями. Таким образом, победа Просвещения была относительной, и требуется переосмысление ее сути.
Такое переосмысление [829], подчеркивает Гоше, предполагает отказ от идеи завершенности прогресса. Обращаясь к мысли Канта о Просвещении как эпохе человеческой зрелости, современный французский философ истории утверждает: «Не существует для человечества взрослого состояния, когда оно преодолевает раз и навсегда грезы своего детства». Прогресс разума представляет поступательное движение, и против искажений Просвещения само Просвещение является «лучшим противоядием» [830].
Глава 6
Становление культуры многообразия
Кто бы из великих французских историков или географов ни писал об особенностях родной страны – Жюль Мишле, Видаль де Лаблаш, Люсьен Февр или Фернан Бродель – вывод был неизменен: «Франция – это многообразие (diversité)» [831]. Постарались и природа, и люди. «Францией стало то, что было Британией, Германией, Бургундией, Провансом, Испанией, Италией» [832]; если добавить к этому списку Бельгию и Нидерланды в образе Фландрии, Скандинавию в Нормандии, Швейцарию в Савойе, то окажется, что страна вобрала в себя по частям добрую половину Европы.
Особая черта французской истории – то и дело проносившиеся по стране волны переселения народов. Не Новое время и не новейшее положили начало нынешнему смешению рас и культур, и ни с колониализма начинается массовая иммиграция. «Франция с момента своего рождения включала различные нации» [833].
Далеко не сразу такое многообразие стало восприниматься как ценность и богатство. Напротив, с древности оно чаще осмыслялось правителями страны как вызов своей власти и угроза государственному суверенитету. Нередко многообразие страны выявлялось, по выражению Пьера Нора, «расколом (division)», который надлежало преодолевать, что власть и проделывала с соответствовавшей духу времени мерой жестокости. Крестовый поход против альбигойцев (1226), Варфоломеевская ночь (1572), подавление Королем-Солнцем восстания в Бретани (1675), «франко-французский геноцид» в Вандее 1793–1794 гг. (по числу жертв сопоставимый с колониальной войной в Алжире) – все это запечатлелись во французской, да и в мировой истории ярчайшими иллюстрациями насильственного утверждения государственного единства.
В известной мере можно согласиться с французским академиком, объясняющим властное стремление к единству энергией центробежных импульсов, рождаемых многообразием страны [834]. Если современная Франция до сих пор отличается, несмотря на проводившуюся в последние десятилетия децентрализацию, вероятно, наиболее высокой среди крупных стран Европы степенью административной унификации и наиболее значимой ролью столицы, то можно считать, что это и было проявлением многовековой политики обуздания этой центробежности.
Стремление к консолидации выражалось прежде всего в интенсивной политической и административной централизации страны. О методах и последствиях ее проведения нет единого мнения во французской историографии (см. гл. 3). Токвиль считал феодальные домены устоями гражданского общества и истолковывал ликвидацию их автономии как подавление общества государством. Для Мишле консолидировавшая страну королевская воля была эманацией народной воли: историк признавал «божественное право короля», поскольку оно выражало «божественную мысль – idée générale народа» [835].
Глашатай централизации как исторической необходимости, Мишле был вместе с тем едва ли не первым поборником единства многообразия в современном понимании этой проблемы. Восприняв важнейший постулат политической доктрины Руссо, тот самый, что воплотился в установлении Первой (якобинской) республики как «единой и неделимой», Мишле выступал убежденным сторонником сочетания политической централизации с культурной самобытностью исторических регионов – любовное живописание которых в «Картине Франции» (см. гл. 1) тому очевидное свидетельство. И учреждение департаментов он оправдывал, поскольку «не были при этом утрачены провинциальные традиции (nationalités de provinces), которые до того лишь увековечивали именем свободы локальную ограниченность (fatalités locales)». Замена провинций департаментами явилась, по Мишле, выражением французского гения, соединением «централизации с разделенностью» [836].
В историософии Мишле освобождение человечества от «фатальности», предначертанности его пути, включает и освобождение индивида от «локальных фатальностей», закрепощенности тесными родовыми и территориальными узами средневекового социума. «Это объединение Франции, эта ликвидация провинциализма часто считается простым следствием завоевания. Завоевание, – возражал историк, – может прикрепить друг к другу (attacher ensemble), сцепить враждебные части, но никогда не сможет их объединить. Завоевание и война позволили только провинциям открыться друг другу, дали возможность их изолированным жителям познакомиться; галльский дух, его приветливость и доброжелательность, его инстинкт социальности сделали остальное. Как бы ни казалось это странным, провинции, различающиеся климатом, нравами, языком, понимают друг друга, тянутся друг к другу, чувствуют себя солидарными» [837].
В современной историографии выявляется склонность к трактовке централизации как «внутренней колонизации», когда из жителей провинций «делали французов», по подобию «цивилизаторской миссии колониального предприятия за пределами Франции» [838]. Воспринимая централизацию как необходимость, историки все чаще отмечают ее издержки и темные стороны. Нора подчеркивает, что централизация принимала характер принудительной унификации страны государственной властью. Он приводит два примера «мощнейшего государственного нивелирования» – абсолютизм Людовика ХIV и Революцию [839]. Заключительным этапом в этом ряду можно назвать Третью республику. Восстанавливая революционную традицию как факт и символ государственной преемственности (флаг, гимн, национальный праздник), Третья республика постаралась упрочить и единство страны.
Центр политики национальной консолидации пришелся на культуру. Французский язык еще при Старом порядке приобрел статус государственного, но оставался во многом языком элиты и «большой» (по Роберту Редфилду) традиции и лишь в период Третьей республики стал постепенно и подлинно общенародным. Решающую роль сыграла массовая школа, введение всеобщего начального образования, а также армия c системой всеобщей воинской повинности. Искоренение «региональных» языков и локальных диалектов приобрело насильственный характер: в школе и в армии запрещали говорить на местном наречии, ослушавшиеся подвергались различным наказаниям и прямому издевательству [840].
Другую основу республиканского образования составила национальная история (см. гл. 3). При этом единство исторического образования, а с ним нравственного воспитания достигалось отсечением альтернативных версий. История Франции создавалась под покровительством сначала учреждений Старого порядка, затем республиканских институтов, и эта официальная история исключала обращение к альтернативной или региональной исторической памяти, к этнографии или литературе [841].
Однако не все было столь однозначно. Еще в годы Революции декретами об учреждении национального музея в Лувре (19 сентября 1792 г.), о защите «национального наследия» (3 брюмера II года), об учреждении государственных архивов (7 мессидора II г.) началось формирование массовой культурной базы; при Третьей республике деятельность в этом направлении приобрела систематический характер.