Как надеялась в свое время легкомысленная Теотоки пробить дорогу к его душе! Ведь он был, в сущности, добрый, без предрассудков человек, совсем не старик, каждое утро обмывался водою со льда. Уехала с ним в Редеет прямо из собора, где венчались, не отставала от него — и на ученья, и в переход, и в рекогносцировку. Только когда настала пора появляться на свет Вороненку, она обосновалась в Редеете, где были хорошие врачи. Но странно, чем более она пробивалась к нему, тем сильнее он замыкался, предоставляя ей, однако, полную свободу и все права хозяйки его дома.
Врана хмыкнул, раздеваясь в полутьме опочивальни:
— Кстати, за этим вашим всеобожаемым волшебником Львиного рва ведется строгое наблюдение.
Это настолько отвечало предположениям самой Теотоки, что она вздрогнула.
— Что тебе известно?
— Ничего особенного, кроме того, что моих людей вызывали и спрашивали, не знают ли они подлинного имени и звания синэтера Дионисия. В частности, интересовались, не встречается ли супруга великого доместика, то есть ты, с этим Дионисием, и так далее.
Теотоки вся съежилась от неожиданности. А Врана, пожевав свой сухарь, который ему, спартанцу, заменял ужин, усмехнулся:
— Топорная работа! Это ведомство Агиохристофорита творит, этого навозника, жирного клопа! Неужели он думает, что мои люди не поспешат ко мне, чтобы поведать, о чем их допрашивали его сикофанты?
— Муж! — сказала Теотоки, отвернувшись в темноту. — Ты слышишь меня?
— Ну! — ответил удивленный таким вступлением великий доместик.
— Муж, отпусти меня в монастырь…
— Гей! А сын? — Врана, как человек военный и практичный, сразу искал следствие, а потом уже причины.
— У сына есть кормилица, семь штук нянек, педагоги, врачи. Вырастишь ты сына, как сумел вырастить старших…
Было долгое молчание, когда слова не нужны, они обменивались непосредственно мыслями. «Стар я, скучно тебе со мною», — молча кричал в полумраке великий доместик. «Душа вся изныла», — безмолвно жаловалась она, обратя лицо свое к Благовещению.
— Любимая, — наконец произнес Врана. — Опомнись, что с тобою?
— Не знаю, хороший мой. Не рождена я для добродетельной жизни.
— В монастырь, значит? Тебе либо на канате плясать, либо Христу служить, середины ты не знаешь.
— Да, я такая, хороший мой, прости.
Каждому дню довлеет его злоба. На следующее утро подъехали военные фуры, чтобы забирать имущество супруги великого доместика в лагерь Редеста. Теотоки этим захлопоталась, и убийственная вчера идея уйти в монастырь сегодня отодвинулась за край горизонта.
Много возни было с хохлатым попугаем по имени Исак. Он вдруг принялся сочно вопить: «Кр-рах! Крахх!» — и никакие уговоры и подачки на него не действовали. Суеверному человеку такой исступленный вопль птицы показался бы дурным предзнаменованием. Прежде чем Теотоки накинула на него черный плат, он выдал скрипучим голосом Манефы Ангелиссы: «А ты бы, Токи, молчала!»
Тогда Теотоки вспомнила, что у нее есть старая тетушка, вторая мать, которая еще болезненнее, чем птица, переживала отъезд Теотоки. Она побежала наверх, и там, в малой кувикуле, она увидела почтенную матрону, насупленную, угрюмо вяжущую в кресле какие-то носки для подопечных бедняков. Никаких объяснений Манефа не приняла, считая, что Теотоки с сыном вполне может жить у нее, а новоиспеченный великий доместик может приезжать — на хороших лошадях от Редеста полдня пути.
Но все же сказала, держась за сердце и крестясь:
— Ох, Токи, а у меня вот есть предчувствие, беда с нами будет какая-то, большая беда!
А тут еще по городу пошел слух, что патриарх Феодосий самовольно оставил свой престол и ушел простым схимником в монастырь. Столица притихла. Любители бегать по стогнам и собираться на перекрестках по всякому мелкому поводу на сей раз суеверно выглядывали из окон и подворотен.
Действительно, после полудня по опустевшей горбатой улочке Сфоракия от патриаршего замка стал шагать костлявый насупленный старик, которого по крупному армянскому носу нельзя было спутать ни с кем другим. Он шел в сандалиях на босу ногу, в самой простой черной монашеской столе, по булыжнику постукивал его костыль.
Он не давал благословения никому, кто отваживался, узнав его, подбегать — сам считал себя грешным безмерно. Высокий куколь задевал за свесившиеся ветки шелковицы на улице Сфоракия, и они осыпали его желтой уже листвой.
Но за ним бежал вприпрыжку не менее знаменитый юродивый Кокора, воображающий себя петухом, звякая всевозможными цепочками, которые считал за украшение, ковшиками и котелками, куда он собирал объедки. Он старательно передразнивал каждое движение беглого патриарха, даже гундосил те же молитвы, какие тот творил на ходу. А Феодосий все сносил кротко, он верил, что достоин еще худшего поношения.
И, убегая, думал он не о своем спасении, об Андронике думал он и громко говорил примерно так:
— Увы, душа надменная не успокоится, ибо надменный человек как бродящее вино, расширяет душу свою, как ад, и, как смерть, он ненасытен и собирает все под себя, не обращая внимания на то, что сказано: «Горе тому, кто обогащает себя не своим — надолго ли это?» Не восстанут ли те, которых ты терзал, не поднимутся ли ограбленные — и ты достанешься им на растерзание… Горе тому, кто строит свое на несчастии других. Как ты грабил других, так ограбят и тебя за пролитие крови, за разорение и нищету многих! Ибо сказано: «Горе строящему на крови и созидающему крепости неправдою!» Камни из стен возопиют, и перекладины из дерева станут отвечать им…
И народ в ужасе плакал и не знал, что ему делать, потому что чувствительные души предполагали, что худшее еще впереди.
Окончательно растерялась и Теотоки. Пробудился внутренний голос, который звал ее еще раз повидаться с Денисом. Она кляла себя за нелепую светскость, за фальшивую иронию, которые она, по ее мнению, разыграла зачем-то во время беседы с ним. Она, к ужасу своему, чувствовала, что волна теплоты и любви, помимо ее самой, захватывает ее, когда она думает о Денисе, а думала она о нем непрестанно. Придумывала предлоги: надо узнать, как бы он отнесся к ее Вороненку, был бы он его сыном. Надо (Матерь Божия!) сообщить ему срочно же, срочно о тех допросах, которые учинялись по его поводу, как говорил Врана. И чувствовала, что все это лишь предлоги, и тосковала безмерно.
Когда закончилась погрузка вещей в Редест, когда в последний раз была исполнена церемония купания Вороненка в доме Манефы, она поняла, что не увидеть его она уже не может. Но посылать к нему с приглашением? Нелепая затея, да он просто и не придет. Нужно идти к нему.
Призванный к ответу гном Фиалка сообщил на своем мимическом языке, что он знает в новом дворце Дениса в Дафнах калитку, через которую, как в каждом порядочном византийском доме, проникали, минуя привратника, доверенные слуги и наперсники. Теотоки накинула плат, и они побежали вдвоем, хотя она понимала, что по строжайшему указанию главнокомандующего Враны армейская разведка сопровождает незримо каждый выход в город госпожи. Но как это она конкретно осуществляет, кто и где крадется за ней следом — она не знала.
Репетировала по пути, с чего она начнет: «Простите великодушно, чувствую, что больше не увидимся мы…» Да нет, нет, не так надо, что это я?
Гном дернул ее за плат — уже и калитка? Да, да, неприметная дверца за углом фешенебельного фасада. Теотоки схватилась за сердце и пробежала вперед, аж до самой фускарии Малхаза. Фиалка, недоумевая и сострадая, пыхтел позади.
Возле фускарии, где была общественная уборная и вечно тусовались игроки и шулеры с ипподрома, она повернулась и уже спокойно пошла в гору, рассчитывая, что сейчас-то войдет. И она бы вошла в дом Дениса, но…
Первой она увидела Лизоблюдку, служанку Эйрини. Ее лупоглазой и губастой физиономии перепутать нельзя, хотя она, наткнувшись на Теотоки, почему-то испугалась и, не поздоровавшись, поспешила спрятаться в какой-то лавчонке, которых множество в Дафнах.
А вот и Мисси Ангелочек, ба, да тут целая свита ее подружки принцессы Эйрини, хотя самой ее нет. Сыновья известных людей — Исаак Ангел, хоть и не рыжий, как его папа, но не меньший клоун, Федор Ласкарис, юноша нежный и большой бездельник, молодой Пантехни… С Теотоки они тоже не поздоровались, отвернулись, будто наблюдают за выгулкой лошадей у ипподрома.
И тут она увидела саму Иру. Дочь Андроника, и без того белесая, а тут совсем бледная, как привидение, в таком же точно плате, как Теотоки, решительно подошла к калитке для наперсников, открыла ее и исчезла в особняке Дениса.
Вы думаете, эта сцена сразила Теотоки, заставила ее пасть в обморок или что-нибудь такое? Ничего подобного, наоборот. Конечно, шок был, словно на голову вылили ушат ледяной воды. Но тут же вернулись и рассудительность и трезвость. «Пойдем, Фиалка», — позвала она и вернулась на улицу Сфоракия, только не хохоча над тем, что могло бы с ней случиться.