И тем не менее мы не знаем, как развивалась в Варшаве ее дружба с королем, самая главная нить, связывавшая ее с Польшей, поскольку, естественным образом, их переписка прервалась, пока они три месяца жили в одном дворце. Хотя ее и встречали с «радостным восторгом», хотя она и рекомендовала короля Вольтеру как образец просвещенного монарха, в Варшаве произошло что-то, глубоко ее обеспокоившее. Она отбыла в сентябре, и, пересылая ей в Вену письмо Вольтера, король в своем собственном письме впервые за всю историю их переписки назвал ее на «ты». Она, однако, так рассердилась, что в ответном письме швырнула эту фамильярность обратно ему в лицо: «Я считаю это ты каким-то бесовским наваждением»[656]. Лишь два года спустя, в 1768 году, она взорвалась и высказала все свое негодование по поводу путешествия; однако это письмо или затерялось, или было уничтожено, и сохранились лишь последующие ссылки на него.
Письмо, которое Ваше Величество называет «ужасным письмом», было совершенно необходимо, чтобы я могла облегчить свое сердце; с самого возвращения из Польши я делала все возможное, чтобы сдержаться, но сердце мое было столь переполнено, что не могло не излиться: сейчас оно чисто и недоступно более для горечи[657].
Этой ссылки на «ужасное письмо» 1768 года достаточно, чтобы предположить, что непосредственное общение мадам Жоффрен со Станиславом Августом в Польше прошло столь же неудачно, как и встреча Дидро с Екатериной в России. В 1772 году мадам Жоффрен призналась в письме мадам Неккер, хозяйке другого знаменитого салона, что ей отвратительно ее путешествие в Польшу шестилетней давности. Все произошло ровно так, как и предсказывал король еще до ее отправления в путь, опасаясь, что она сочтет Польшу «скверным королевством», и сожалея, что нет времени устроить «прекрасные дороги, прекрасные мосты, хороший ночлег». Мадам Жоффрен живо вспоминала «дороги, которые нельзя назвать дорогами, ночлег в конюшнях, из которых надо было сначала выгонять животных, несъедобный хлеб, отвратительную воду»[658]. Это совсем не похоже на «волшебство», но ее отзыв вполне соответствовал обычным жалобам путешествующих по Восточной Европе. Быть может, не случайно мадам Жоффрен решилась предать гласности свои претензии к Польше именно в 1772 году, когда королевство подверглось совершенному унижению первого раздела.
Мемуары Станислава Августа содержат намеки на некоторые разногласия между ним и его гостьей по поводу искусства и убранства комнат. В Варшаве кто-то нашептал мадам Жоффрен, что король отзывался пренебрежительно о ее вкусе; она была задета и полна негодования. После этого она закатывала королю «самые бурные сцены», которые ему иногда казались «даже комическими», и весь визит доставил ему больше беспокойства, чем удовольствия. Кроме того, он волновался о том, что она скажет по возвращении в Париж: «Она такая пылкая и настолько не управляет своим языком, что, если ее рассердить, она может сильно повредить королю в глазах иностранной публики». Последнее слово он оставил за собой, в своих мемуарах (которые ей не пришлось прочесть), уверяя потомков, что у нее больше «претензий», чем вкуса[659].
Так задним числом описывал неприятности между ними сам король, но другое описание, оставленное его политическим противником, Каэтаном Солтыком, епископом Краковским, наводит на мысль, что в основе разногласий лежало нечто большее, чем просто различия во вкусах и уязвленное самолюбие. В конце августа, за несколько недель до ее отъезда из Варшавы, епископ заметил в письме, что «король, должно быть, уже терпеть не может мадам Жоффрен, поскольку она все время говорит ему правду». Епископ был далек от Просвещения, и тем не менее в своем восприятии французской гостьи он близок к Мармонтелю. Для Солтыка она — символ нелицеприятной правды, а для Мармонтеля — сама Истина. Мадам Жоффрен настраивалась на «откровенность, откровенность, откровенность», но непосредственная встреча Просвещения с Восточной Европой вне литературного контекста трансконтинентальной переписки могла закончиться ужасной неловкостью. Говоря о взаимоотношениях Станислава Августа и эпохи Просвещения, Жан Фабр заключил, что в данном случае «очарование не могло пережить непосредственной встречи»[660].
В июле мадам Жоффрен писала из Варшавы д’Аламберу, что ее откровенность натолкнулась на ограничения: «Что за ужасная участь быть королем Польши! Я не осмеливаюсь сказать ему, каким несчастным я его считаю». Несчастье, видимо, следовало из самой природы его королевства, и гостье не удавалось выразить беспрепятственно и полностью именно свое недовольство Польшей. Еще до того, как попасть туда, она предсказывала, что сочтет эту страну «недостойной» своего сына, а оказавшись там, нашла ее еще менее достойной себя самой. Она писала д’Аламберу: «Все, что я видела с тех пор, как покинула свои пенаты, побуждает меня благодарить Бога за то, что я родилась во Франции, и за то, что я частное лицо»[661]. Именно так и конструировали Восточную Европу в XVIII веке, относясь к ней свысока от имени более совершенной западноевропейской цивилизации. Мадам Жоффрен посетила Польшу лишь затем, чтобы обнаружить, как приятно быть француженкой. Кроме того, она радовалась, что была частным лицом, а не суверенным государем; это казалось бы несущественным, если бы, отправляясь в Польшу, она не возложила на себя корону Царицы Савской. Тем летом д’Аламбер получил еще одно письмо из Восточной Европы, автор которого был и вправду суверенным государем. Этим автором была Екатерина, знавшая, что мадам Жоффрен находилась в Варшаве, и воспринимавшая эту поездку как отвержение и Санкт-Петербурга, и ее самой. В августе она холодно написала д’Аламберу: «Я узнала о путешествии мадам Жоффрен уже после ее отъезда. Я никогда не предлагала и никогда не предложу ей побывать здесь», — вероятно, из-за чрезмерной «суровости климата». По возвращении в Париж мадам Жоффрен получила от Екатерины последнее, длинное письмо, в котором та хвасталась своими отношениями с Дидро и Вольтером, а также тем, что «приобрела» Фальконе[662]. Ей нелегко было простить француженке, что та предпочла обнаружить все преимущества своего французского рождения в Польше, а не в России.
Хотя мадам Жоффрен и утверждала, что летом 1766 года сочувствовала «ужасному положению» польского короля, настоящие трудности у него начались только осенью, после ее отъезда. На сейме 1766 года Екатерина заблокировала его программу конституционных реформ и вызвала затяжной политический кризис, сопровождавшийся русским вмешательством во внутренние дела Польши; это привело в 1768 году к созданию Барской конфедерации, восставшей и против России, и против короля. Станислав Август был низложен, похищен, едва не убит и сохранил свою корону только благодаря победам русского оружия и лишь ценой унизительного расчленения своего королевства в 1772 году, Руссо, поддержавший. Конфедерацию и презиравший Станислава Августа за его связи с Россией, заключил в «Соображениях», что «сейчас он, пожалуй, просто неудачник». Подобно мадам Жоффрен, он жалел польского короля; подобно ей, он осмелился представить, пойдет ли ему корона, если бы он «оказался на его месте»[663].
Хотя мадам Жоффрен и осталась недовольна своей поездкой в Польшу, по возвращении она выказала полное самообладание. Ее рассказ о прибытии в Варшаву — «как если бы» — эхом вторит рассказу Гримма о ее прибытии в Париж «так мало уставшей, словно она вернулась с прогулки». Ее путешествие, он полагал, было «просто невообразимым», особенно для женщины ее возраста[664]. Первое же письмо, полученное ею в Париже от Станислава Августа накануне судьбоносного сейма, восстановило между ними эпистолярную дистанцию, вновь делая их отношения понятными для парижан и удобными для нее:
Ma chère maman! ах! ma chère maman! Вы уже довольно далеко отсюда! Тем хуже для меня, но тем лучше для вас! Вы не смогли бы выносить мои неприятности, если бы видели их вблизи[665].
Хотя в этих словах и проглядывал намек на некоторую напряженность, сопровождавшую ее пребывание в Варшаве, уже к следующей весне стереотипы и иллюзии эпистолярного общения возобладали над неловкими воспоминаниями о непосредственной встрече. «Ma chère maman, вы уже в пяти сотнях лиг от меня, — писал король, — но дружба, эта потребность души, переносит меня к вам и заставляет меня писать так, как если бы я был рядом с вами»[666]. Переписка восстановила очарование, разрушенное непосредственной встречей.
К началу 1767 года мадам Жоффрен вновь стала поставщиком цивилизации в Польшу. Она справлялась, сможет ли мадемуазель Кларон, знаменитая французская актриса, появиться на варшавской сцене при столь неопределенной политической ситуации. Она устроила так, что Станислав Август стал получать «Correspondance Littéraire» Гримма с обзором текущих культурных новостей Просвещения. Она переслала в Варшаву копию «Велизария» Мармонтеля. Именно благодаря ей король получил бюст Вольтера, но она отказалась послать свой собственный портрет, упорно отзываясь о себе в третьем лице: