«Радуется купец, прикуп совершивший и кормчий приставший к пристане, и путник, пришедший в свое отечество. Так радуется и книжный писатель, кончая книгу. (Радуюсь) и я худой, и недостойный, и многогрешный раб божий Лаврентий монах. Начал я писать сии книги, называемые Летописец месяца Генваря 4 на память святых отцов наших аввад (аббатов), в Синае и Раифе избиенных, князю великому Дмитрию Константиновичу, по благословению священного епископа Дионисия (Суздальского) и кончил месяца Марта 20 в лето 6885 (1377 год). И ныне, господа, отцы и братья, если где описался, или переписал не кляните, занеже книги (которыми я пользовался) изветшались, а ум (мой) молод, не дошел».
А почему же автор свое «последнее сказание» закончил за 72 года до «окончания трудов», неизвестно. Смущают также в этом тексте слова «книжный писатель», а также и «господа». Согласно Историко-этимологическому словарю П. Я. Черныха, формы господь, господний, господин в смысле главы семейства или хозяина собственности применялись с XI века (вывод сделан как раз на основе датировок подобных летописей), но вот склонение слова господа начинается только с XVII века. Поэтому не будет совсем уж лишенным оснований предположение, что Лаврентий-монах (или тот, кто скрылся за таким прозвищем) переписал некий текст в XVI или XVII веке, лукаво «набросив» 72 года к «последнему сказанию».
По Ипатьевскому списку «Повесть временных лет» доведена до 1115 года (ученые считают, что вслед за последней записью, сделанной рукой Нестора, каким-то неизвестным монахом дописаны события еще за пять лет). Сама же Ипатьевская летопись доведена до 1292 года. Радзивиловская летопись, описывающая практически те же события – хоть и со множеством разночтений, доведена до 1205 года.
Итак, основательно обработанный и отредактированный Несторов протограф был положен в основу летописного свода, по заданию Владимира Мономаха составленного Сильвестром – игуменом Михайловского Выдубецкого монастыря в Киеве, а затем епископом в Переяславле Южном. Можно представить, как в угоду заказчику перекраивали и даже заново переписывали эти тексты. Сильвестров свод, в свою очередь, также основательно обработанный и отредактированный (но уже в угоду другим князьям), через двести пятьдесят лет послужил основой Лаврентьевской и других летописей.
И лишь современные нам ученые историки вычленили из множества летописных списков текстовый субстрат, предположительно принадлежащий Нестору, и сделали к нему множество дополнений, по их мнению, улучшающих содержание «Повести временных лет». Вот с этой литературной химерой и имеет дело современный читатель.
Но вернемся к Радзивиловскому списку. Вторая важнейшая его копия – «Рукопись Московской Духовной Академии». На первом листе помечено: «Живоначальные Троицы», поэтому она называется «Троицкой», а на последнем листе написано: «Сергиева монастыря». До 1206 года текст копирует Радзивиловскую летопись почти дословно, с ничтожными поправками. А с того момента, на котором кончается Радзивиловский оригинал, она ведет непрерывное внешне продолжение, но уже совсем в другом тоне, чем Лаврентьевская за те же годы, и доводит рассказ до 1419 года довольно самостоятельно, не повторяя оригинальной части Лаврентьевской летописи.
По сообщению Валерия Демина, в архиве Николая Васильевича Гоголя, который одно время мечтал стать профессором истории в столичном университете, сохранилось множество подготовительных заметок для будущих лекций. Среди них – размышления о безымянных русских летописцах и переписчиках:
«Переписчики и писцы составляли как бы особый цех в народе. А как те переписчики были монахи, иные вовсе неучены, а только что умели маракать, то и большие несообразности выходили. Трудились из эпитемии[8] и для отпущения грехов, под строгим надзором своих начальников. Переписка была не в одних монастырях, она была что ремесло поденщика. Как у турков, не разобравши, приписывали свое. Нигде столько не занимались переписываньем, как в России. Там многие ничего не делают ‹другого› в течение целого дня и тем только снискивают пропитание. Печатного тогда не было, не то что ‹теперь? ›. А тот монах был правдив, писал то только, что ‹было›, не мудрствовал лукаво и не смотрел ни на кого. И начали последователи его раскрашивать…»
Множество безымянных переписчиков денно и нощно трудились в монастырских кельях, размножая документы, украшая манускрипты миниатюрами и буквицами. На создание подобных списков уходили многие годы. Летописцы трудились в столицах удельных княжеств, крупных монастырях, выполняя заказы светских и церковных властителей и в угоду им нередко перекраивая, вымарывая, подчищая и сокращая тексты, написанные до них. Любой из них, создавая новый свод, не просто копировал своих предшественников слово в слово, а вносил «авторскую» правку в хартию, то есть рукопись. Поэтому-то многие летописи, описывая одни и те же события, так разнятся между собой – особенно в оценке произошедшего.
В составе летописных сводов создавались и бесценные литературные шедевры. Литература развивалась в ходе создания исторических летописей. «Житие Бориса и Глеба» и других русских святых, «Поучение Владимира Мономаха», «Русская правда», «Повесть об убиении Андрея Боголюбского», «Сказание о Мамаевом побоище», «Хождение за три моря Афанасия Никитина» и другие произведения неотрывны от летописного свода; с другой стороны, точно так же сами летописи являются литературными произведениями. «Русские летописи» и «древнерусская литература» – звенья одной цепи. Но в восприятии потомков эти «звенья» зачастую не воспринимались в единстве. Валерий Демин пишет:
«Литературоведы XIX и особенно XX века, преследующие собственную узкоспециальную цель, приучали читателя воспринимать шедевры русской духовности, вкропленные в летописи, как обособленные. Их публикациями заполнены все современные изборники и собрания, создавая иллюзию какого-то особого и самостоятельного литературного процесса, протекавшего на протяжении почти что семи столетий. Но это – обман и самообман! Не говоря уж о том, что искусственно расчленяются сами летописи – современные читатели теряют ориентацию и перестают понимать истоки культуры собственного народа в ее органической целостности и реальной последовательности».
Так мало того. Ведь зачастую невозможно понять, что в летописях – «литература», а что – «историческая истина».
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том.
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом.
Идет направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит.
Там чудеса, там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит.
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей;
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без дверей.
Там лес и дол видений полны.
Там на заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой —
И тридцать витязей прекрасных
Тотчас из волн выходят ясных
И с ними дядька их морской…
И там я был, и мед я пил,
У моря видел дуб зеленый,
Под ним сидел, и кот ученый
Свои мне сказки говорил…
Н. А. Морозов, приведя эти строки Пушкина в начале одной из глав своей книги «Азиатские Христы», писал:
«… Предисловие Пушкина к его поэме «Руслан и Людмила» давно следовало бы поставить эпиграфом ко всей нашей древней истории, так как при систематических поисках первоисточников ее действительно старинных сообщений, мы в окончательном результате всегда добираемся до «ученого кота», и тут наши поиски приостанавливаются. А содержание первичного кошачьего рассказа всегда бывает, как и в поэме Пушкина, и с русалками на ветвях, и с тридцатью морскими богатырями, которых насильно приходится отлуплять от остальной более правдоподобной части сообщения. Но ведь и из «Руслана и Людмилы» Пушкина можно сделать исторических личностей, выбросив из нее все куплеты с неправдоподобными сообщениями и оставив лишь одно правдоподобное».
В самом деле: чем не исторично самое начало поэмы?
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой:
С друзьями в гриднице высокой
Владимир Солнце пировал.
Меньшую дочь он выдавал
За князя храброго Руслана,
И мед из тяжкого стакана
За их здоровье выпивал.
Не скоро ели предки наши,
Не скоро двигались кругом
Ковши, серебряные чаши
С кипящим пивом и вином.
Они веселье в сердце лили,
Шипела пена по краям,
Их важно чашники носили
И низко кланялись гостям.
Чем же это не исторично? – спрашивает Н. А. Морозов. – Тут даже есть и описание быта очень правдоподобное, и не менее правдоподобны все события, – как только мы исключим из них чудесные эпизоды и допустим, что похититель Людмилы Черномор только по легковерию автора принят за волшебника, а в действительности был печенегским царем с берегов Черного моря. Даже время описываемых событий легко определимо: они были между 938 и 1015 годами нашей эры. Ошибки тут быть не может и на несколько лет: так хорошо считается известным время пребывания Владимира в Киеве.