Над головой зеленое кружево листвы, синяя речка неба. Земля красная от первых упавших листьев. Заросшие наглухо бока балки с двух сторон круто расходятся вверх — и солнце ушло скоро, хотя до вечера далеко. Временами катится верховой ветер, растет древесный шум, прокатывается над головами, и снова тишь, сон, лепет родника, шорохи птиц и ужей.
Спирт сотворил чудо. Тело стало невесомым, пламенным, сильным. Черт с ним, с заводом! Вот его заводы, богатство, золото — жена, здоровая, душистая.
— Ежели родишь, — шутил муж, — геройский парень получится — не в темноте на перине зачинался, а на траве, у воды, в лесу, а девка будет наряднее того куста барбарисового.
Жаркий воздух костра приятно калил плечи и ноги. Дым стлался понизу. Вода уносила песчинки-минуты, упрямо толкала к обрыву хрустальные камни часов. Вот здесь бы и остаться навек, как думалось в юности. Тут людская зависть, злоба и власть минуют их.
Хрустнула ветка. Глеб и Мария замерли. По тропинке полз человек и тоже сник. Кто он? Видит ли их? Глеб не выдержал неизвестности, с шумом пошел на человека, взяв нож, который числился хозяйственным, но был финским.
Человек оказался подростком, подглядывающим за любовью взрослых. Он побежал вниз, к поселку, что рос у подножия балки, подсобное хозяйство курорта. По дороге в балку Глеб злился на поселок — лезет мужитва на казачьи земли! У Кольца-горы, на Юце, под Свистуном — куда ни кинься, белели хатки и сараи растущих артелей, коллективных хозяйств, коммун. В озимый сев им выделили лучшие земли, потеснив единоличников.
Нет, не по нутру ему эта власть, не по нутру! Чует, откармливают его, как кабана на сало, и в одночасье срежут хребет и окорока, и снова, в который раз, нагуливай жир! Вспомнились обиды еще довоенные. Сено у них крали. Коней забирали. Гришка Очаков грабил. Заводик свечной — кому он мешал? — ликвидировали да аннулировали. А на «Фордзон» глядят, как коты на мышь. Разве это жизнь? На кого он горб гнет? На Гришку с Микишкой? А спирт распалял воспоминания.
Смачно цокая копытами, не хоронясь, ехал на лошади егерь Игнат Гетманцев, настороженный, уверенный в своей власти. Положение егеря немногим отличается от положения оленя, обложенного браконьерами. Егерь вечно воюет со станичниками и рано или поздно платится кровью за охрану лесных богатств. Поэтому лесник вообще не любит людей в лесу, да еще заповедном. Он приказал залить костер, посчитал опаленные деревца и выписал квитанцию — еще один штраф! Вот так Советская власть — уже и дыхнуть не дают! И когда Игнат уехал, отказавшись от стопки, назло развел Глеб новый костер, пока Мария рвала кизил и орехи, — это не возбранялось.
Уже трижды кричала какая-то птица с резким клекотом. Под скалами скапливались мохнатые сумерки. Костер расползался по сухой, горючей земле. Палочкой Мария загоняла его на место, чтобы не наделать пожара. Подгребая угли, она выковырнула кость величиной с мелкую тыкву, толкнула ее в огонь. От жара вспыхнули две пронзительные глазницы.
— Волчиная голова! — определил Глеб.
— Брось! — отодвинулась Мария.
Пьяного казака забавлял ее детский страх. Он повесил череп на сук боярышника. Круглые дырки пытливо всматривались в людей.
Темнело. Мир менялся. По-иному звенела вода. Сумерки, осмелев, выползали из-под скал и папоротников, еще не решаясь отходить далеко. Тропинка туманилась. Сужалось видимое пространство, небольшое и днем гущина.
— Пойдем! — зябко зевнула Мария, затаптывая огонь. Собрала оставшиеся куски в узелок.
Глеб молчал. Смеркалось быстро — и быстро становился он беспокойным, ожидающим, слушающим. Темно-карие глаза округлились, как дырки в волчьем черепе, пристальные, немигающие глаза зверя. Шорох волчьих лап — Глеб рывками отбрасывал листья и землю, но костей больше не было.
Сунул череп в карман.
— Выкинь! — испугалась Мария, выхватила кость и зашвырнула в потемневшую чащу. — Иди первым, страшно, досиделись…
По извилистой тропе, над обрывами, под кустами крался Глеб, сгибаясь не по-человечьи. Слава богу, вышли к дороге. Оглянулись. Еще различимы складки гор. На догоревшем небе запада графически четко округлились отдельные кустарники дубрав. Внизу поблескивает речка. Дальний скрип колеса. Мрак и глушь там, где они провели чудесный в объятиях день. Там теперь царство теней. На лужайках водят хороводы погибшие в балке души, бродят бешеные волки и крадется нетопырь…
Неожиданно Глеб молча побежал туда, назад.
— Глебушка! — отчаянно взмолилась Мария. — Не надо, не пугай! — Жуть оковала ее сердце. Но жаркая дневная забота о муже заставила бежать за ним, в чащу. По лицу били ветви. Ноги скользили на опасных осыпях.
Послышалось рычание. Навстречу выбежал Глеб ликующий — нашел череп. Он пьяным-распьяна. Нервно дрожит подтянувшееся тело. На длинноватом лице долихоцефала, как определял его князь Арбелин, крупно вздрагивали ноздри.
В темном небе вспыхивали звезды. Лесные тайны околдовывали, тянули назад, в сутемь. Тело гибельно ожидало прыжка извне и яростно жаждало сплетения с гибкими глазастыми существами.
— Побудем До света! — в упоении шепнул Глеб.
Насмерть перепуганная Мария побежала к поселку звать людей.
Глеб отяжелел, движения стали чрезмерными. Чтобы вернуться в лучшее, первое после спирта опьянение, он допил спирт, бросил баклагу и потерял последнюю легкость, наливаясь опасным чугуном алкоголя. Медленно пошел в чащу. Ну, где он тут, егерь? Где тут Советская власть?
Острое наслаждение ужасом мстительно распирало грудную клетку, выдавливало рычанье, вызывало на битву обидчиков и всю Чугуеву балку с ее кладами, чудищами и колдунами, принявшими обличье пней и коряг. Он бросался на кусты, перепрыгивал валуны, пока какие-то тени не спугнули сладостный ужас первобытного трепета. Он осмотрелся. Явился страшный фантом белой горячки — будто сам Глеб не выше своего же колена, а левая рука переходит в коричневую собачку со старческой мордой, на которой необыкновенно печальные глаза. Он схватился за руку — да, это уже тело собачки, тихо достал функу, рубанул лезвием по пальцам и, кажется, отсек взвизгнувшее животное, — шрам на пальцах остался навсегда.
Он побежал. Ноги инстинктивно несли его домой. Мысль о мщении не гасла в дичающем мозгу. О мщении все равно кому — лошади, дереву, человеку, другу, врагу. Как всякий человек, не чуравшийся спиртного, он несколько раз в жизни крупно перепивал, отключался, продолжая действовать бессознательно, не качаясь, не падая, показывая отвратительную пещерную рожу, помесь тигра, обезьяны и свиньи. И тогда самые кроткие хватают топор и сокрушают им даже дорогих людей. Патологическое опьянение. Б у н т п о д к о р к и. Против оседлавшей ее коры головного мозга — против цивилизации, культуры, морали, законов и прочих цепей на первородных инстинктах подкорки. Кора сейчас размыта, скособочена, оглушена алкоголем, и змеино выползает мозг спинной — помогать подкорке с ее инстинктами клыков, рыка и крови: голода, пола и самосохранения.
Во двор Глеб вошел не через калитку. Собаки с визгом разбежались от хозяина. Он пытался сорвать замок с подвала, достать из тайника маузер и в упор поговорить с братцем Михеем, с властью, вспомнился и неполученный долг. Но замки у Глеба крепкие. И он пошел в старую хату, где ужинали сезонные работники. Упав на окровенелые лапы, он подбирался пастью к ногам людей.
— Тю! Тю! — закричали на него, как кричат на волка.
В свалке он успел схватить под лавкой топор, вырвался и побежал на площадь.
— Стой! — кричали сзади работники. — Берегись! Караул! Бешеный!
У винного ларька гомонили поздние гуляки. Удар топором пришелся по бочке, засочившейся красным вином. Глеб припал пересохшими губами к пульсирующей струе, и тут его сбили, скрутили поясами, отдубасили и поволокли.
Очнулся связанный, в холодной, руки в крови. Был на грани самоубийства от горечи вчерашнего бешенства. Пришлось еще один штраф уплатить. Но всей правды о себе не знал — не помнил. И когда Мария рассказала ему, что он вытворял в волчьем обличье, Глеб содрогнулся, как человек, узнавший, что шел над пропастью в темноте, сотворил молитву и заказал батюшке молебен от нечистой силы, овладевшей им в день В о з д в и ж е н ь я к р е с т а г о с п о д н я.
Из станичного Совета Горепекина перешла работать в городской, которому подчинялся станичный. Понадобилась революция, чтобы не только вернуть ей подлинное имя, но и открыть в нем нежное — Фроня.
Менялось время. Бурки уходили в прошлое. Легендарные кожанки сменили на коверкотовые плащи, кольты и браунинги переложили из кабур в задние карманы брюк. Вернулись галстуки, шляпки, тонкое белье. Отдельные ветераны донашивали конармейские портупеи. Не признавал ни плащей, ни костюмов и Михей Васильевич, казачья кровь, и открыто щеголял выхоленным скакуном и серебряным оружием. Он ходил в кофейного цвета гимнастерке с множеством пуговок на боку воротника, в синих галифе и хромовых сапогах. Он не был против галстуков — они для него просто не существовали. Он и был идеалом для Февроньи Аввакумовны, которая сама как-то тоже не менялась, в суконной юбке до пят и мужской шапке, оставшейся от Васнецова.