В этом пути к вечной жизни перед лицом Бога ее сопровождают ангелы. Это была одна из самых популярных сторон средневекового благочестия. С VI века ученые доктора, а еще чаще, на сей раз, простые люди говорили и показывали: они знают или чувствуют, что рядом с ними находятся совершенные существа, незримые и неподкупные, которым Бог поручил быть их хранителями и проводниками. Их наделили внутренней иерархией, которую возглавили три архангела, сохранивших верность Богу: Гавриил, защитник и страж Марии, а потом ее культа, Рафаил, надзирающий над Раем, и Михаил, с V века прежде всего меч Бога. Ангелы не имеют пола, и изображали их с одинаковыми, почти приторно-красивыми лицами. Потребность в безопасности, обострившаяся в XIV и XV веках, сделала еще важней защитную роль, которую им приписывали: им доверяли охрану угрожаемых городов, и их статуи сторожили городские ворота.
И предполагалось, что дела им хватает — ведь «враг рода человеческого», «князь мира сего» не дремал, искушая праведника, поддерживая нечестивца, ведя борьбу с творением Бога. Сатана, с тех пор как инспирировал первородный грех, пристал к человеку и внушает, как ему внушил архангел Люцифер, его эмблематический образ, гордыню, дабы тот противился Богу. Иудаизм не знал такой персонификации сатаны. Похоже, дьявол — изобретение средневековое: его пагубную роль церковь обличила на рубеже тысячного года — тогда он представлял собой прежде всего искушение, которое просачивается в сны, в неконтролируемые побуждения. В нем усматривали отрицательную сторону творения, что побуждало докторов видеть его самого верного союзника в женщине. Конечно, Иисус отверг все искушения, и Его страсти выкупили человеческую душу из-под власти демона; но по-прежнему следовало опасаться новых уговоров, искушения продать душу дьяволу, как поступил монах Теофиль, предшественник Фауста, постоянный герой нравоучительной литературы. Как бороться с этой скрытной, замаскированной, упорной силой: экзорцизмом по отношению к тому, кто «одержим» злым духом, молитвой, постом, амулетами, житием святых, которые одолели ее? Чтобы победить страх — высмеивать дьявола, как, например, в фаблио? Труд во многом напрасный: средневековый дьявол был созданием самого Бога, а не самостоятельной сущностью, как считали дуалисты или катары; он от природы находился рядом с каждым человеком. Он имел или мог принять тысячу обликов — гротескных, или пугающих, или же очаровательных и соблазнительных. Св. Михаил и многие другие его, конечно, поразят; но когда они его найдут! Ведь он часто прячется, и очень ловко, в извилине мозга или в сердце грешника, которого гложет страх утратить спасение из-за того, что не распознал его в улыбке женщины, в ране коня или в ложном указании веса тюка с шерстью. Это сомнение было постоянным, как спутник жизни!..
И вот наши «люди» в конце своего перехода. Их изображений в котлах дьявола или в пляске смерти, сделанных пером или резцом, хватало всегда, и в этих изображениях смешивались все сословия, потому что душа есть у каждого человека. Если художник, похоже, с некоторым злорадством отправлял кипеть в чугунке или плясать со Смертью больше епископов и знатных дам, чем крестьян или кожевников, то тем самым обездоленный просто рассчитывался с горделивым. Чтобы утешить страдающих и смягчить озлобленных, кюре твердил им с амвона, что в конце жизни все, лягут ли они прямо в землю или будут почтены лежачей статуей, обратятся в прах; но живые не знали, куда на самом деле ушли души.
Итак, я дошел до конца пути. Академическая традиция требует «заключения» в финале. Но на самом деле я не знаю, что тут «заключать». Я попытался понаблюдать за обыденной жизнью и повседневными заботами, прежде всего материальными, очень заурядных людей; ведь если бы я поддался соблазну углубиться в сферы духа или души, я бы чувствовал себя стесненно — несомненно, из-за слабого понимания метафизики. Я взял их, а потом оставил через тысячу лет; но они были и до того, и остались после того. Что тогда сказать об этом мгновении времени на этом клочке земли в океане человеческого приключения? Ничего, кроме общеизвестного, ничего, кроме банальностей.
Разве что два соображения, возможно, заслуживают того, чтобы на них остановиться. Первое — объяснение или даже оправдание моего подхода в этом исследовании. Второе — вопрос, может быть, неразрешимый.
Приступая к какой-то теме, исследователь намечает во «введении» то, что намерен доказать, и по окончании утверждает, что ему это удалось. Я нахожусь в несколько ином положении, потому что на самом деле не собирался ничего «доказывать»; даже следовало бы отметить, что я обкрадывал других, возможно, не всегда хорошо их понимая; и в моей мозаике, где дуб и крыса смешались с капустным супом и Троицей, ничего нет ни оригинального, ни нового. Однако она требует объяснения. Мой рассказ вытекает из двух забот, которые очень для меня важны и которые, видимо, проявились, несомненно, в очень субъективной форме, в разных местах книги. Прежде всего, я не верю в превосходство нашего биологического вида, из чего бы оно ни следовало, при всем его эгоистичном и властном поведении; я могу только сокрушаться о его тотальной неспособности властвовать над Природой, к которой он относится с неблагоразумным презрением, и не могу привыкнуть к его полному незнанию животного мира. То есть я изучал, наблюдал, от детских погремушек до момента смерти, боюсь, не показав духовной глубины, просто живое существо, которое называется «человек». Стараясь не отступать от главного, я хотел поколебать массу шаблонов и априорных представлений, которые так милы апологетам средневековья и всем, кто их читает или слушает. Нет! Ни университет, ни цистерцианцы, ни тевтонская Ганза, ни статуты Арте делла лана, ни тем более «Сумма» Фомы Аквинского или Амьенский собор — это не «средние века». Я устал от того, что только и слышу о рыцарях, феодализме, григорианской реформе, баналитетной сеньории — под предлогом, что обо всех остальных ничего не известно; но ведь этих «остальных» было в то время девять из десяти; может быть, все-таки можно попытаться их заметить? Я сделал такую попытку; бесполезно меня обвинять, что я смешиваю века, довольствуюсь упрощенными обобщениями, игнорирую нюансы времени или места, использую неточные слова или нечистые источники. Я это знаю и допускаю. По крайней мере из этого, надеюсь, станет понятно, почему всего бесспорно изменчивого — политики, экономики или социальной иерархии — я систематически избегал, считая их простыми превратностями в истории людей.
И это меня подводит ко второму соображению. То человеческое существо, тысячу лет жизни которого я наблюдал, — то же ли оно самое, что и мы? Следует ли из моего анализа, что разделяют нас только оттенки? Вопреки убеждению, выраженному почти всеми историками-медиевистами, я уверен, что средневековый человек — это мы. Естественно, могут быть возражения: экономика не та же самая, ее определяют капитализм и конкуренция; общество основало свою иерархию на критериях, второстепенных в те далекие времена: на образовании, на службе обществу, будь она государственной или частной; с исчезновением «христианского» взгляда на мир изменился духовный климат; саму повседневную жизнь перевернули новые представления о времени, о пространстве, о скорости. Все это бесспорно, но поверхностно, — это взгляд свысока, столь характерный для историков-медиевистов. Ведь стоит внимательно почитать какую угодно современную газету, как самое главное бросится в глаза: как и в те далекие времена, о которых говорю я, жизнь надо искать не в биржевых курсах, не в политических жестах, не в модах на прически; на самом деле там говорится только о профессиональных и финансовых заботах, о проблемах, касающихся пищи и крова, о насилии и любви, об игре и утешительных речах. Невежественные болтуны, заправляющие в наших средствах массовой информации, могут время от времени называть то или иное решение или событие «средневековым», но они не видят, что всё еще живут «в средние века».
Я прошелся в этом эссе по многим сферам, из которых не все мне близки. Чем оно станет для моего потенциального читателя? На самом деле я не очень хорошо знаю, к кому адресуюсь. Эти страницы не могут устроить эрудита — специалиста в брачном праве или в области питания, тем менее в вопросах благочестия и христианской догмы, — я уже слышу их возражения. Но, с другой стороны, я упомянул многие произведения, людей, факты, не ставшие общим местом для коллективной памяти, для «просвещенного читателя». Для эрудита слишком упрощенно, для студента — запутано, для профана — темно? Не знаю. Я хотел всё это сказать, только и всего.
* * *