21
Ср.: рассуждение А. А. Панченко об отношениях между фольклором и «фольклором» в советскую эпоху: «Рассуждая феноменологически, можно утверждать, что в империях и тоталитарных государствах XIX–XX веков обычно существовало как бы два фольклора: фольклор 1 (F1) – «низовая словесность», не контролируемая и не санкционированная социальной и культурной элитой, и фольклор 2 (F2) – тексты, получившие соответствующую общественную санкцию, официально и / или конвенционально признанные фольклорными и зафиксированные на специальных носителях <…> Казалось бы, между F1 и F2 существует прямая зависимость: F2 формируется и пополняется за счет захвата/фиксации фрагментов F1. Однако дело обстоит сложнее. Во-первых, F2 тоже воздействует на F1 посредством процесса, который С. А. Штырков предложил называть «вторичной фольклоризацией». Во-вторых, F2 пополняется не только за счет F1, но и за счет фальсификаций и мистификаций, получающих «аутентичный» статус. Перспектива изучения текстов такого рода важна постольку, поскольку они в наиболее чистом виде отражают социально-идеологические тенденции и ожидания, то wishful thinking, которое обеспечивает существование F2 в качестве функционального культурного явления» (Панченко 2005: 334–335).
В разное время этим словом назывались разные социокультурные слои. Для сравнения: словарь В. И. Даля (1863–1866) предлагает такой диапазон значений: «люд, народившийся на известном пространстве; люди вообще; язык, племя; жители страны, говорящие одним языком; обыватели государства, страны, состоящей под одним управленьем; чернь, простолюдье, низшая, податные сословия; множество людей, толпа» (Даль 1989 II: 461), а словарь Д. Н. Ушакова (1934–1940) оставляет только: «население, объединенное принадлежностью к одному государству; жители страны; то же, что нация, национальность», особо выделяя (пометкой «В эксплуататорском государстве») значение «основная масса население (преимущ. крестьяне) в противоположность правящему, господствующему классу» (Ушаков 1938: 413). «Малая советская энциклопедия» (1937–1947) вообще не включает слова «народ», ограничиваясь понятием «нация» – в его сталинском определении (МСЭ 1938: 366–367), косвенным образом уравнивая «народ» с «крестьянством», которое, согласно тому же изданию, «перестаёт существовать как класс прежнего общества…» (МСЭ 1937: 950).
В чрезвычайно основательной монографии Т. Г. Ивановой об истории русской фольклористики XX века, к сожалению, «новому фольклору» и его исследователям уделено несоизмеримо меньше места, чем классическим жанрам.
«В 1932 г. А. М. Астахова подготовила к публикации сборник «Песни уличных певцов». В него вошли тексты песен, частушек и куплетов, записанных исследовательницей в 1930–1932 гг. на ленинградских рынках и барахолках от певцов, которые исполняли их на публику и таким образом зарабатывали себе на жизнь» (Лурье 2011: 2).
Выражаем благодарность сотруднику Пушкинского Дома Н. Г. Комелиной за предоставленный препринт статьи.
К 1926 году фонд «Крестьянской газеты» насчитывал 1 млн писем (Крюкова 2001: 7).
Автор известной книги «Folklore for Stalin» Фрэнк Миллер неправ, когда обвиняет советскую власть и деятелей Пролеткульта в полном пренебрежении к фольклору целиком (Miller 1997: 11): они действительно не любили традиционный фольклор, считая его «пережитком», но интересовались массовой городской культурой.
Так, Р. М. Акульшин, о чьей судьбе в контексте популяризации «советского фольклора» речь пойдет дальше, замечал по поводу интереса поэтов к частушке: «Частушка интересна для всех, в частности, для поэтов рифмами (ягода – два года, выгода – три года, Петина – метила, тюлевый – закуривай), сжатостью, аллитерациями, образами, ритмом» (Акульшин 1926: 5, 7).
В этом отношении показательна судьба этнографа А. Веселовского (о нем подробно см.: Иванова 2007) и большевика Н. А. Росницкого, который к 1926 году опубликовал книгу «Лицо деревни», ставшую причиной его ареста, поскольку в ней автор отразил разные аспекты жизни крестьян и их отношения к новой власти (о нем и его книге см.: Лебедева 2009: 13).
В 1930-е годы эта практика продолжилась: из сборника Артема Веселого (Артем Веселый 1936) изъят раздел «Уходящая деревня», в котором были собраны кулацкие, хулиганские и воровские частушки (Блюм 2003: 42).
Спецсправка ПП ОГПУ СКК о настроениях и антисоветских проявлениях среди сельской молодежи русских районов края (Советская деревня: 95–97).
Спецсводка № 13/11 Рязанского окротдела ОГПУ о массовом выходе крестьян из колхозов и сопротивлении мероприятиям по коллективизации (Рязанская деревня 1998: 434).
Спецсводка № 25 информотдела ОГПУ о ходе хлебозаготовок 25 мая 1928 года (Советская деревня II: 746; здесь и далее разрядка наша).
«Автор не обнаружен» – отмечено в сводке (Рязанская деревня 1998: 180).
Спецсводка № 11/10 Рязанского окротдела ОГПУ о массовом выходе крестьян из колхозов и сопротивлении мероприятиям по коллективизации, 8 марта 1930 года (Рязанская деревня 1998: 405).
Например, чрезвычайно популярный в 1924 году анекдот о Ленине, который после смерти хитростью попадает в рай, является вариантом сюжета СУС 330 «Смерть и кузнец», широко распространенного в европейском фольклоре (AaTh 330); ср. например, сказку братьев Гримм «Брат Весельчак» (Архипова, Мельниченко 2008; Архипова, Мельниченко 2010: 36–63).
Эта примечательная листовка интересна еще одной скрытой цитатой. Строчка «Нет ни сахару, ни масла, нет ни ситца, ни сукна» является перетекстовкой строки из песенки «Юный прапорщик армейский»: «Нет ни сахару, ни чаю, / Нет ни пива, ни вина, / Вот теперь я понимаю,/ Что я прапора жена…», приводимой, в частности, А. Н. Куприным в рассказе «Прапорщик армейский» (1897).
Плач записан от Марфы Крюковой и опубликован в «Правде» в 1937 году; цит. по: Иванова 2002: 443.
См. в этой связи интересное замечание А. А. Панченко по поводу инициирования комсомольцами создания «покойнишного воя по Ленину» (Хандзинский 1925: 53–64) в контексте святочной «игры в покойника»: «…Наличие священного коммунистического дискурса, требовавшего интерпретации и популяризации, не снимало проблемы поиска и выбора специфических форм повседневного поведения, необходимых для поддержания комсомольской идентичности и ее демонстрации односельчанам. Понятно, что формы эти комсомольцам приходилось заимствовать из традиционного фонда ритуальных и этикетных сценариев, характерных для крестьянской культуры. Вероятно, помимо демонстративного кощунства (прежде всего – иконоборчества), модели для которого в равной степени предлагались и фольклорными сюжетами о наказании святотатцев, и реальной культурной практикой русских молокан, духоборцев и субботников, для конструирования «комсомольского поведения» использовались и различные формы субкультуры крестьянской молодежи» (Панченко 2005: 342).
Строчки песни представляют собой переделанную троцкистами балладу В. А. Соллогуба о взятии Гуниба во время Кавказской войны.
Надо отметить, еще с 1928 года особыми циркулярами Главлита карикатуры на вождей были запрещены (Блюм 2000: 128).
Отметим, что слова о «хвосте кавказского ишака» (т. е. Сталина), несомненно, восходят к эпиграмме Радека на Ворошилова, обозвавшего его «прихвостнем Льва Троцкого» («…Не лучше ль быть хвостом у Льва, / Чем задницей у Сталина?»). Эта эпиграмма, как и сопроводительная легенда, неоднократно приводится мемуаристами в несколько различающихся редакциях, т. е. в режиме вполне фольклорного бытования (Архипова, Мельниченко 2009: 292). По всей видимости, использование данной метафоры в речи также служит своего рода паролем, одним из «опознавательных знаков» оппозиционеров.
Вероятно, имеется в виду автор многочисленных злых розыгрышей Дмитрий Захарович Мануильский (1883–1959), партийный деятель, в 1923–1952 годах – член ЦК партии, ярый сторонник курса Сталина, а возможно, Михаил Захарович Мануильский (1892–1955), редактировавший сатирический журнал «Крокодил». См. о нем: Письма Зощенко – Мануильскому 1988: 204–207.Благодарим Г. Г. Суперфина за эти указания.
Когда в 1947 году в рамках Гарвардского проекта началось изучение советской идеологии и повседневности на материале интервью невозвращенцев из СССР, в одной из первых же статей были представлены следующие данные: 50 % всех опрошенных (бывших советских граждан) указывали на слухи как на регулярный источник информации (Bauer, Gleicher 1953: 299). 74 % обсуждали слухи в разговорах с друзьями (из них самый значительный показатель – у крестьян и малообразованных групп – 27 %). 32 % среди профессиональных групп, 22 % среди служащих, 41 % среди рабочих, 73 % среди крестьян указали на слухи как на самый важный источник информации (Ibid., 302, Table 3).