он.
Одоакр улыбнулся и стал ласково гладить золотистые кудри мальчика.
– Сам поднимаю…
– А ведь тяжело.
– Нет, ничего.
– Значит, ты очень сильный.
– Сильный.
– А как зовут тебя?
– Одоакром, а тебя?
– Мое имя – Ромул Август, а только все зовут меня Августулом. Я ведь еще маленький. Но я скоро уже буду большой. Правда, отец?
Орест слушал этот разговор, нежно глядя на мальчика.
– Правда, мой милый. А теперь ты пойди к матери. Мне нужно поговорить с этими воинами; ты нам мешаешь.
Августулу не очень хотелось уходить, но он послушался и покинул комнату. Орест быстро рассказал воинам, что от них потребуется, и приказал быть в Риме через пятнадцать дней. У них оставалось еще несколько дней свободных, и они решили провести их частью в Равенне, частью в городах и селах по дороге в Рим.
2
Больше всего интересовало германских воинов море, которого они никогда прежде не видели, и они спешили посмотреть его. Гавань Равенны в то время не была еще занесена песком. В нее входили крупные галеры, в ней помещались большие флоты. Там кипела оживленная, шумная портовая жизнь.
Рано утром, на другой же день после посещения Ореста, Одоакр и товарищи его направились в гавань. Она была полна судами. Там стояло много греческих кораблей, которые привезли из Константинополя Антемия и теперь дожидались, пока сопровождавшие его послы восточного императора не вернутся из Рима, чтобы ехать домой. Там было много купеческих кораблей, которые пришли в Равенну частью с лесом, частью – с хлебом из-за моря, благополучно ускользнув от корсаров Гензериха, короля вандалов. Были и греческие торговые суда, которые воспользовались оказией и пристали к флоту, везшему нового императора, и теперь ждали возвращения.
Стройные мачты купеческих судов, высокие, гордо изогнутые носы военных галер с торчащими из боков тремя рядами весел – только это и было видно в обширной гавани Равенны.
– А мы хотели видеть море. Никакого моря нет: одна грязь, – недовольным тоном сказал один из спутников Одоакра.
Кругом слышался немолчный говор на всех языках Средиземного побережья и на всех германских наречиях. Кто-то услышал ворчливую фразу германца и спешил с советом.
– Хочешь видеть море, иди в Ариминум. Там море настоящее. Красота одна. Здесь что! Лужа! А если есть охота, садись ко мне на корабль, повезу в Мессану. Сицилию увидишь. Только не прогневайся. От места до места, без остановок. Такое правило.
Одоакр, сначала слушавший рассеянно, при последних словах говорившего насторожился.
– Какое правило?
– Самое обыкновенное. Закон. Я н а в и к у л я р и й; торгую заморским хлебом. Все мы составляем к о л л е г и ю. Дело не то что безвыгодное: прямо разорительное. Никто по доброй воле в коллегию не идет. Берут насильно всех, кто побогаче из купцов, и не выпускают, пока у него есть деньги. Кто старается уклониться, отыскивают и возвращают в коллегию. Если человек израсходовал все, что у него было, тогда уж не держат: иди на все четыре стороны. Правда, от других повинностей мы свободны, да что толку. Все равно состояние все уйдет.
– А почему нигде нельзя останавливаться по дороге?
– Не доверяют. Вдруг для себя начну торговать или контрабандой заниматься. Да это еще что! Стороннего груза на корабле держать не могу. В гаванях назначения не могу стоять дольше положенного срока. Все предусмотрено. Опекают так, что иной раз смотришь с палубы в море и думаешь: «А недурно сейчас прыгнуть туда, да и кончить все»…
– Почему все это так устроено?
– Иначе ведь фиску [70] самому пришлось бы организовать доставку хлеба и леса из-за моря. Это, видишь ли, ему не по средствам: дорого. Он и устраивается на наш счет. Что мы разоряемся – это ему нипочем. Теперь перестали понимать, что нельзя государству существовать без купцов, которые торгуют свободно и наживаются хорошо.
– Многое теперь перестали понимать, друг мой, – сказал Одоакр и подумал: – «Жаль, что нет тут Сидония Аполлинария. Я бы показал ему еще один экземпляр довольного римского гражданина».
– Так что же: едем в Мессану?
– Нет, благодарю тебя. Мы должны быть в Риме через несколько дней. Служба начинается наша.
– Ну, что делать! Ваша служба – не то что наша. Вас боятся… Прощайте.
И пошел к кораблям.
Разговор воинов с навикулярием слышал какой-то плебей, весь грязный, испачканный краской.
– Вы слушайте их побольше, купцов этих, – сказал он, подходя. – Нелегко им, правда. Но у них зато почет есть. Разорится, его всадником сделают. Они хоть тоже прикреплены к коллегии, как и мы, плебеи, а с ними не обращаются как с рабами. Вот наши коллегии, ремесленные – совсем вроде эргастулов [71].
– А какое различие между ними и вами?
– Такое различие, что если мы убежим из коллегии, нас поймают и насильно назад. Иных еще и клеймят за побег: оружейников, например, fabricenses, которые вооружение для войска поставляют. Наше положение, линтеонов, иначе гинециариев, чуть полегче. Мы красим в разные краски материи, которые поступают в казну от налогов натурой. Нас запирают в гинекеи, где женщинам бы нужно сидеть, и мы там красим. Убежать удается только тайком. Вот как мне сейчас. Захотелось до смерти вина выпить в таверне. Вечером вернусь.
– И все ремесленники работают на фиск?
– На кого же еще? Вот будете в Риме, посмотрите, как мучаются бедные монетарии, которые чеканят деньги. Хуже нельзя быть. Кто фиску нужен, тому пощады нет. Закрепостят моментально. И держат в коллегиях, пока человек на что-нибудь годен. Потому если он обеднел и стал неспособен к труду, его отпускают.
– Но как же это можно? Ведь вы же свободные люди, не рабы.
– Не рабы, а хуже рабов. И закон-то забыл о том, что мы свободные. Когда я женился, моей невесте трижды напоминали, что, выходя замуж за гинециария, она «теряет присущее ей от рождения украшение свободы». И дети наши принадлежат коллегии. У металлариев, которые медь и серебро добывают в рудниках, если даже имеется один сын, отбирают в пользу фиска. Там народ нужен: мрут больно много под землей.
– А родители?
– В законе сказано, что раз у них был один ребенок, то родится, несомненно, и другой, который останется отцу с матерью.
– И такой закон есть?
– Как же! Это тоже зовется отеческой опекой.
– Значит, ремесленники не очень довольны своей судьбой?
– Как Прометей своим ястребом [72]. Мы знаем одно. Хуже быть не может. Всякое изменение будет на пользу нам.
– Не первый раз слышу я такие речи. Говорите вы много,