Седая княгиня повернулась на голос – то ли тень бросил на ее лицо костер, то ли и впрямь коснулся мёртвых губ холодной ладошкой призрак убитой улыбки.
Чурыня-черниговец крякнул и покачал головой.
– Сказанул ты, брате… – Он сызнова тряхнул головою. – Кто ж середь той зимы Перуна зовет…
– Ни зимой, ни летом нынче не докличешь Его, – отозвалась княгиня. – Смердам еще поля поливает, а в бою… кто вы Ему? Огнем не крещеные, знамено Его на плечо не принявшие… не то чужаки, не то, того хуже, богоотметники. Честен Он больно… и горд. Легко ль позабыть грязь на Боричевом, да двенадцать батогов, да хвост кобылячий?!
– К кому ж тогда?.. – растерялся парень, но седая княгиня словно и не услышала его:
– Укладывай удальцов своих, воевода. Не легкий завтра день будет. Утро вечера мудренее.
Свернулась кошкой там, где сидела, закрыла глаза.
Воевода кивнул головой, и дружинники завозились, вставая, переходя поближе к костру.
Говорят, самое тяжкое в участи ослепшего – сны. Во снах видишь всё живыми глазами – солнечный свет, строгую синеву неба, доброе разноцветье земли…
Сладкий блинный чад расползался с поварни по всему терему. Где-то голос жены звонко отдавал повеленья дворовым холопам. А его – его ни с того ни с сего разобрала дремота. И то сказать, не больно-то выспишься в Святки. По улицам едва не до свету колобродят шумные ватаги ряженых, распевают колядки, хохочут, кричат, свистят, дудят в берестяные рожки, вертят трещотками, трясут шаркунцами, ухают в бубны. Ромка с Егоркой с утра по углам шушукались – не иначе и сами изладили личины и с вечеру убегут с какой-нибудь ватагой кликать Коляду, Овсеня да Плуга.
Не государеву воеводе, понятно, стеречься до утра – не залили бы водою двери в избе, не заткнули бы дымоволок или, злее того, не кинули б в него дохлую ворону, не взволокли бы сани на крышу – снимай потом. Так посадские парни над соседями шутят. Иное дело – ряженые на двор валом валят. Кто ж одарит, кто угостит щедрее, чем передние люди, государевы ближики? Вот и прыгают по двору кто в чем – вон «половец» натер лицо сажей да привесил косу из конского хвоста, а шапка-то, поди, настоящая, половецкая, может, даже с бою взятая. А вон девка влезла в портки, накинула армяк, по-мужски запахнув, усы мочальные прицепила, косу под колпак завернула. Ох, стоять дурехе на будущей седмице на коленках под образами, твердить раз по шестьдесят: «Богородице, дево, радуйся». Вон и медведь – отсюда не разберешь – живой или верзила какой под звериной шкурой мычит. Рядом с ним «коза» деревянной башкой вертит, впереди малец скачет в меховой котовьей личине – может, горшени какого посадского внук, а может, и боярич, поди разбери. Святки!
Вот милая и старается. Не на один двор напечь-наварить надо, никого ведь со двора без угощения не отпустит. И когда успевает только, семеюшка ненаглядная, труженица неустанная…
А вечером с сыновьями и ближними слугами на всенощную. И свечка будет гореть в ее тонких пальцах – одна из сотен и сотен в огромном Успенском соборе, отражаясь в обручальном колечке. И он – прости и помилуй! – глядя на неё краем глаза, порою и позабудет, Кого ради они собрались сюда, Кого славит многоголосый хор певчих… и будет видеть и помнить только это тонкое, почти детское родное личико с губами-вишенками и огромными голубыми глазами в восковом свете свечей.
Зародилась Коляда-а
Накануне Рождества-а! —
затянули во дворе. Опять, стало быть, вставать, выходить, накинув шубу да шапку, на крыльцо и, улыбаясь, принимать хвалебные песни да глядеть, как женушка одаривает колядовщиков вкусной снедью.
Скрип половиц под коврами – подумалось неуместное «будто скрип снега». Идет, родная, во двор звать. Воевода прикрывает глаза. Пусть подойдет поближе, пусть тронет за плечо – чтоб можно было вскочить, подхватить на руки, закружить по горнице. Как год, как два назад, как все эти пятнадцать лет счастья!
– Вставай, воевода. Месть да могила заждались, – холодная рука легла на плечо, холодный голос, как сухим снегом, царапнул уши.
Врут люди. Не сны самое тяжкое для ослепшего. Пробуждения. Когда каждое утро вновь безжалостно вышвыривает из-под синего неба в черную тьму.
Терем сгорел. Маленькая ручка с кольцом, примерзшая к каменным плитам собора, никогда не ляжет к нему на плечо. Те, кто пел колядки по улицам и псалмы в Успенском соборе, лежат под снежным саваном, и некому их отпеть, некому оплакать, кроме поземки.
Выстыла пустая горница, не удержала тепла шкура-чепрак, которой занавесили ставшее дымоволоком окно. Дотлели головни в костре. Холод быстро сгонял остатки сна.
Гридни поднимались с постелей из чепраков и седел, руки без мыслей совершали привычное, утреннее, в кровь въевшееся за годы походов, войн и охот – оправляли ремни и застежки, проверяли оружие в ножнах. Седая княгиня не торопила – стояла в стороне, у стены, и смотрела с равнодушием, подгонявшим злей любых слов.
Серело за окном.
…Бысть во граде Переславле камень за Борисом и Глебом в боярку, в нем же вселился демон, мечты творя…
Воевода встал, вышел в переход, где дремали стоя дружинные кони. Прошел мимо них, вышел малой дверью на двор. Зачерпнул ладонью снега, растер по лицу, захватил губами. Во рту посолонело. Воевода стиснул кулак, прикрывая глаза.
У снега был вкус золы и крови.
Скрипнуло за спиною – ржавыми дверными петлями да снегом.
Воевода повернулся к княгине:
– Госпожа, приказывай. Куда нам идти нынче?
– Какие приказы, воевода… слыхал ли про Пертов угор?
Воевода, помолчав, кивнул. Говорили, до недавних пор жили при древнем месте хранители, и каждый нарекал сына Пертом – а иные шептались, что был Перт один – старый, как каменный топор, которым били на угоре жертвенный скот, били с тех пор, когда в этих лесах не знали железа. Много говорили о Пертовом угоре, да мало хорошего. Место было не из тех, что поминают к ночи, – и хоть казалось уже, что теперь, когда не осталось ничего – ни города родного, ни Государя, ни друзей-дружинников, ни семьи… ни жизни самой, – что теперь нечего уж бояться, а старая опаска, оказывается, была жива. Воевода придавил ее, словно пугливую мышь сапогом. Мертвецу нечего бояться дурных примет, а где страх, там и сила. Сила, что поможет отомстить…
– Туда, значит, поедем.
– Не спеши, воевода, – качнула седыми волосами муромская княгиня. Она снова куталась в воеводин плащ. – Не всё так просто. Проводник нам понадобится.
– Проводник? – Много ж чего еще осталось на заснеженном пепелище его души. Теперь воевода почувствовал что-то вроде удивления. Впрочем, не живое чувство, а так – словно смотришь на занесенное поземкой мёртвое лицо, вспоминая, каков был человек.
– Не то думаешь, воевода, – чуть покривились стылые губы. – Знаю я до Пертова угора дорожку, и ты знаешь, и в дружине твоей, поди, не один – не сам, так с чужого слова слыхивал. Только мы туда не гулять едем, не на угор любоваться. Угор – дверь, а за дверью сила, что нам с тобой надобна. Вот чтобы в ту дверь постучать, да так, чтоб открыли, проводник и нужен.
– А ты, госпожа, как же?
Блудячие огоньки, отражавшиеся в темных холодных омутах княгининых глаз, дернулись, будто от боли.
– Ты, воевода, меня вчера слушал или нет? На Пертовом угоре ты, прости уж лесную дуру на прямом слове, никто, чужак. А я – я хуже, чем никто. Отступница я. Вот и выходит, что без проводника нам на том угоре делать нечего.
Рассветное серое небо тронуло розовым – словно наледь с кровью да сажей сковала и небо над мёртвым городом.
– Где ж нам его взять? – спросил воевода, глядя на небесную наледь. – Кроме тебя, госпожа, у нас кумирник один Чурыня, так он черниговец.
Вместо ответа седая княгиня подняла руку, указывая на громаду Успенского собора. Башни его уже зарозовели, а на верхушках позолоченных крестов зароились искорки – первые отблески невидного с земли солнца.
– Там наш проводник, воевода.
Воевода покрепче придавил сапогом вновь заскребшуюся под подошвой мышь-опаску, чтоб кости хрустнули у скаредной твари. В соборе живых не было – только мощи, выкинутые из распотрошенных рак жадными до добычи чужаками, да изрубленные тела искавших защиты у Пречистой горожан…
Его сыновей. Его жены… Воевода снова прикрыл глаза, словно ища в темноте под веками облегчения.
– Там он, – зашелестел из темноты голос-позёмка. – Под алтарем лежит. Слыхал ли, воевода, как собор этот ставили? Про Медведь-камень слыхал?
Воевода кивнул рысьей прилбицей. И впрямь, поминался в тех сказах Пертов угор.
Ста лет не минуло, при дедах было – Государь Глеб Ростиславович возводил Успенский собор, и, говорили, тогдашний владыка Ефросин отказался благословить его – покуда оскверняет землю бесовское гнездо на Пертовом угоре. Сын Государев, князь Владимир Глебович, вызвался разорить кумирню. Шептали, будто и последнего Перта вез с собою молодой князь в город, вез, да не довез. У Тимошкиной веси, хмельной и веселой, спросил связанного кудесника – мол, а мне-то что твои кумиры пророчат? Будто бы посмотрел исподлобья на молодого князя ведьмак и проронил: «Горе дома найдешь». Разъярился молодой князь, покинувший в тереме жену на сносях, велел гридням утопить Перта в ближнем озере. А приехав – посмеялся над злым предсказаньем. Сына родила ему княгиня, и назвали княжича по славному деду – Глебом. И часто, говорили, вспоминал слова Перта князь Владимир и смеялся над ними. Говорили, смеялся он и в тот день, когда рассказали ему, что сын его, Глеб, стакнувшись с половцами, перебил созванных на пир-братчину в честь Ильина дня братьев. Страшным смехом смеялся постаревший князь, повторяя: «Горе дома найдешь!» Так изнемог от смеха, что слег и не встал больше.