Дорогой Юрий Павлович
Послезавтра уезжаю в Манчестер, — надеюсь найти там «Опыты». Здесь их еще нет ни у кого. Вчера видел Маковского, который не уверен, что их получит, и заранее негодует при мысли, что может их не получить! Посланы ли они ему? И вообще всем, кому полагается? Простите, что вмешиваюсь не в свое дело, но Вы поймете, что это — от добрых чувств. Кстати, в продаже их не было (№ 3), и Каплан («Дом Книги») мне рассказывал о каком-то разладе с издательницей из-за 900 франков (2 с половиной доллара!). Уговорите ее наладить с ним мир, это — самый большой и, в сущности, — единственный здесь книжный магазин [146].
Спасибо за письмо. Вы спрашиваете, «что у кого есть». Насколько знаю, у всех что-то есть, но рекомендовать не хочу. Гингер что— то скулит о корректуре: без нее ни на что не согласен, а кроме того, с Вами еще в чем-то разошелся [147]. М-me Элькан тоже недовольна, но это поправимо, если бы поправить это Вам хотелось бы [148], Гингер, впрочем, ничем не обижен, а просто капризничает. Есть Червинская, у нее есть хорошие стихи (и она могла бы написать и что-либо другое, если выйдет из своего оцепенения, нищеты и любовных несчастий).
Очень рад, что № 5 отложен. Письмо в Россию я напишу летом, непременно. Но надо — необходимо, — чтобы их было несколько. Должны, во-первых, написать Вы сами. Несколько Ваших слов о нашем времени и его теме (в предыдущем письме) я недопонял. Но даже и по ним мне кажется, что Вы должны «скрипт» написать. Кто еще, кроме прежде названных? Татищев, может быть, Мамченко [149] (каша в голове, но органическая, и вообще «высокое косноязычие» [150] без притворства). Уговорите Степуна вспомнить, кто он и что он, и не писать чепухи [151].
Спасибо и за стихи. Вы очень удивительный в своем своеобразии поэт, особенно во вневременных своих переходах от исчезнувшего к близкому. Для меня в слове «Троя» столько всего, что самое упоминание о ней — для меня поэзия. А Вы как будто о ней помните живой памятью. Но тон Ваш, по-моему, вернее в касаниях теней, чем в попытках их воскресения, т. е. Троя перевешивает «22 июня» по самому складу поэмы [152]. Это-то и своеобразно. Как в античных полотнах Пуссена (я мало в живописи понимаю, но его очень люблю), голубой воздух и небо будто подернуто черным траурным «флером». Впрочем, это у меня выходит болтовня, а объяснить коротко трудно! Но траурный вуаль на всем — действительно у Вас есть, и есть неподвижность, а <так!> ритмически поддержанная, «как таковая». Простите за «слова, слова» [153]. Чувствую, что пишу не то, кроме слов «черное на голубом фоне». А в отрывках (строфы) то же самое.
Ваш Г.Адамович.
Если получу в Манчестере «Опыты», напишу Вам о них, как Вы просите.
26
29/IV-<19>55 <Манчестер>
Дорогой Юрий Павлович
Получил «Опыты» — спасибо! — и прочел их. Исполняю Ваше желание и передаю свое впечатление.
В общем — хорошо: журнал чистый, достойный, «задумчивый» [154]. Трудно сказать, где и в чем именно, но сквозит отношение к творчеству и литературе такое, как должно быть. Это главное. Но чуть-чуть журналу недостает энергии и жизни, которые оттенили бы его «задумчивость», не как бегство от хамства и всего такого, а как преодоление. Простите за дважды два: духовность до воплощений во всякие житейские пласты бесконечно менее ценна, чем после, т. е. та, что выдержала испытание, уцелела. В целом «Опыты» чуть-чуть до, чуть-чуть «башня из слоновой кости». Но пишу я Вам об этом только потому, что пишу всю правду, как она мне представляется: м<ожет> б<ыть>, есть и придирка. Par le temps qui court [155], «Опыты» — на нужном месте, в нужной роли, хотя не мешало бы им прибавить именно в этой роли — боевого задора. Как это сделать? Согласен, что трудно. Мало людей, да и задор есть лишь у тех (или почти только у тех), кого надо бы гнать подальше. (М<ожет> б<ыть>, Яновский пригодился бы? У него задору много, и все-таки он «свой».) Вы жаловались, что Толстую Вам навязали [156]. Да, она — не Бог весть что, но как «оттенение» она пригодилась, не то что Аронсон, который не нужен ничему и ни для чего [157]. (Я знаю, конечно, что он нужен для отзыва, но мало верю в значение отзывов, даже практическое.)
Кое-что об отдельных вещах:
Варшавский интересен в первой части, но не о Набокове [158], и притом по названию его статьи можно ждать параллели, сопоставления, а он просто ограничился разбором «Пригл<ашения> на казнь», вещи пустой и банальной [159], при всех ее стилистических штучках. Все эти будущие тоталитарные ужасы с роботами и номерками успели превратиться в «общее место», лживое и тупое, и не стоило Варш<авскому> об этом и говорить. Но отдельные мысли очень верны, и лично мне очень нравится, как статья написана (едва ли понравится очень многим, т. к. нравится легкость, а он ворочает камни и глыбы).
У Гершельмана — кстати, кто он? кем был? Я очень мало о нем знаю? — было бы очень много хорошего, если бы все это было иначе изложено. Уж очень невозмутимо и «лапидарно». Все это так, но м<ожет> б<ыть> и не так, а у него ни разу перо не дрогнуло, и даже о воскресении мертвых он пишет: «это само собою» [160].
Меня это «само собой» поразило. А кое-что очень хорошо, напр<и— мер>, о грязи — т. е. о хлебе, который упал на пол и стал грязным [161].
Письма Галя — замечательны, хотя и не знаю чем. Всем, т. е. больше, чем отдельными мелочами [162]. А вот насчет Маркова не могу согласиться с Вами. Талантлив он несомненно, и поэт — несомненный. Но эта несчастная идея написать поэму трехстопным скачущим ямбом убила бы кого угодно (хотя Некрасов выдержал) [163]. У Маркова поэзия пробивается и сквозь трещотку размера, но часто ничего кроме трещотки нет. Как мог его подвести слух? Это, кстати, очень интересная тема: о размере, который слух способен принять и выдержать на протяжении нескольких сот строк. Но у Маркова явно именно размер его и погубил. Ремизов, как везде и всегда, — Ремизов: т. е. не так чтобы слишком толст и не так чтобы слишком тощ. Впрочем, он и вообще — Чичиков: т. е. немножко мошенник [164]. Зайцев — по крайней мере не мошенник, но другими достоинствами не блещет (хотя и не плох, особенно вступление — если бы не сквозящее в каждом слове самомнение) [165]. Чиннов — мне всегда по душе, и на этот раз тоже, хотя ломаные его ритмы как-то слишком явно нарочиты, без иллюзии естественности и необходимости [166]. Наконец, редактор: у него хорошо то, что он — верен себе, всегда на себя похож, не сбивается никуда. На всем журнале — его печать, и это не каждому дано, да и в «записках читателя» — он весь. За «вякание» Аввакума я на него не в претензии, а за Сумарокова — да! Сумароков — драматург, м<ожет> б<ыть>, и никакой, но это первый настоящий русский лирический поэт, с истинно прелестными строфами [167]. Про «Г<оре> от У<ма>» [168] — очень верно, и тон верный, чего не могу сказать о рецензиях на Клюева (странно теперь раздуваемого и Раевского [169]. Впрочем — насчет Раевского одобряю от души и рад: очень милый человек, отчего же не доставить удовольствие?