Теория Александера-Хамфри, также широко известная как «макиавеллианская гипотеза»[100] {499}, сейчас кажется банальностью. Но в 60-х (до «эгоистичной» революции в этологии) она еще не могла быть высказана — особенно, устами социологов, — ибо для этого нужен был довольно циничный взгляд на коммуникацию у животных. До середины 70-х зоологи говорили о последней в терминах передачи информации: в точности, честности и информативности послания заинтересованы и коммуникатор, и реципиент. Но, как сказал лорд Маколи (Lord Macaulay), «цель любого общественного выступления — не истина, а убеждение»{500}.
В 1978 году Ричард Докинз и Джон Кребс заявили, что животные используют коммуникацию не для передачи информации, а для взаимной манипуляции. Самец птицы поет долгую и выразительную песню, чтобы соблазнить самку и спариться с ней или чтобы выгнать соперника со своей территории. Если бы он просто передавал информацию, ему не были бы нужны такие сложные переливы. Коммуникация животных, утверждают Докинз и Кребс, больше похожа на телевизионную рекламу, чем на расписание полетов. Даже самая взаимовыгодная (например, между матерью и детенышем) — это чистой воды манипуляция. Спросите любую мать, и она расскажет, как соскучившийся ребенок может просто разбудить ее посреди ночи, дабы развлечься родительской реакцией. Как только ученые стали немного циничнее, социальная жизнь животных предстала в совершенно новом свете{501}.
Лучше всего роль обмана в коммуникации демонстрируют эксперименты Леды Космидес в Стэнфордском университете и Герда Гигеренцера (Gerd Gigerenzer) с коллегами — в Зальцбургском. Есть одна простая логическая задача — тест Уэйсона, — с которой люди справляются удивительно плохо. На столе расположены четыре карты, на каждой из них с одной стороны написана буква, с другой — цифра. Например, на них написано: «D», «F», «3» и «7». Ваша задача — показать, какие достаточно перевернуть, чтобы доказать или опровергнуть следующее утверждение: если с одной стороны написано «D», то с другой — «3».
Меньше четверти стэнфордских студентов, которым предложили этот тест, решили его правильно (кстати, правильный ответ такой: нужно перевернуть «D» и «7»). Люди гораздо лучше справляются с тестом, если его сформулировать иначе. Например, так: «Вы — вышибала в бостонском баре. Чтобы не потерять работу, вы должны следить за исполнением правила: если человек пьет пиво, он должен быть старше двадцати». Карты, которые выложены на столе в начале теста, мы переименуем так: «пьет пиво», «пьет колу», «25 лет», «16 лет». В такой формулировке три четверти студентов дают правильный ответ, переворачивая карты, на которых написано «пьет пиво» и «16 лет». Но это ведь та же самая задача! Может быть, контекст бостонского бара более привычен для стэнфордских студентов? Но многие другие формулировки, которые, казалось, апеллировали к настолько же знакомому контексту, почемугто тоже давали плохой результат. Почему тест Уэйсона в одном случае решать легче, чем в другом, долго оставалось загадкой.
Космидес и Гигеренцер решили ее: если правило сформулировано не в терминах социальной договоренности, задача кажется трудной, какой бы простой ни была ее логика. Но если задача сформулирована как социальная договоренность, то она решается легко. В одном из экспериментов Гигеренцера люди хорошо решали ее, когда правило звучало так: «Если вы получаете пенсию, то вы проработали здесь не меньше 10 лет». Они проверяли, что написано на обороте карточек «получает пенсию» и «работал здесь восемь лет» — но только если им говорили, что они являются работодателями. Если им давали то же задание, но предлагали роль служащих, они переворачивали карты «работал здесь 12 лет» и «не получает пенсии» — будто хотели удостовериться, что работодатель их не обманывает. И это — не смотря на то, что задача требует выявить не обман работодателя (который не обязательно нарушает наложенное логическое правило), а само нарушение правила.
В ходе длительных экспериментов Космидес и Гигеренцер доказали: люди вообще не обращаются с такими задачами как с логическими. Они подходят к ним как к социальным договоренностям и пытаются выявить обман. Человеческий мозг, возможно, вообще создан не для логики, заключают ученые. Зато он отлично справляется, когда нужно оценить честность сделки или искренность предложения. Он создан для выживания в недоверчивом макиавеллианском мире{502}.
Когда Ричард Бирн (Richard Byrne) и Эндрю Уайтен (Andrew Whiten) из университета Сэнт-Эндрюс изучали восточноафриканских бабуинов, они стали свидетелями интересного события: молодой бабуин Пол увидел, как молодая самка Мел нашла большой съедобный корешок. Он огляделся вокруг и издал пронзительный вопль. На крик примчалась мать Пола, подумавшая, что Мел только что украла еду у ее отпрыска или как-то напугала его. Мать Пола прогнала Мел, а корешок достался Полу. Этот эпизод социальной манипуляции требовал от молодого бабуина определенного уровня интеллекта: он должен был знать, что на его крик прибежит мать, предугадать ход ее мыслей и понять, что еда в итоге достанется ему. Для совершения обмана Пол использовал интеллект. Бирн и Уайтен предположили, что расчетливый обман для человека типичен, у шимпанзе встречается эпизодически, у бабуинов — редко, а у других животных вообще неизвестен. Таким образом, причиной возникновения нашего интеллекта могла стать необходимость обманывать и распознавать обман. Ученые выдвинули гипотезу о том, что в качестве средства обмана высшие приматы приобрели уникальную способность воображать альтернативные возможные реальности{503}.
Роберт Трайверс высказал догадку: для эффективного обмана животному сначала необходимо научиться обманывать самого себя, и что самообман — несимметричная система, передающая информацию от сознания к бессознательному. Он — причина появления подсознания{504}.
Заметка Бирна и Уайтена о случае с бабуином — прямой выпад в самое сердце макиавеллианской теории. Статья подтвердила, что эту теорию можно приложить к любому виду. Если вы когда-нибудь читали документальные зарисовки из жизни шимпанзе, то согласитесь, что их «сюжет» всегда банально предсказуем. Вот, к примеру, заметка Джейн Гудолл о «карьере» одного самца по имени Гоблин. Мы видим, как он рано и успешно поднимается в иерархии группы, как сначала побеждает по очереди всех самок, а затем — одного за другим — самцов группы: Хамфри, Джомео, Шерри, Сатана и Эвереда.
Только Фиган (альфа-самец) оказался исключением. Именно хорошие отношения с Фиганом позволили Гоблину бросить вызов более старшим и более опытным соперникам: Гоблин почти никогда не делал этого, если рядом не было Фигана.
Чем все закончится, очевидно — для человека.
Мы ожидали, что Гоблин примется и за Фигана; ожидали не долго. Я до сих пор не понимаю, почему Фиган, всегда такой смышленый в плане социальных отношений, не смог предугадать, чем закончится его помощь Гоблину{505}.
В сюжете будет несколько поворотов, но и они нас не удивят. Так или иначе, вскоре Фиган окажется низвергнут. Макиавелли хотя бы предупредил князя, чтобы тот присматривал за своей спиной. Брут и Кассий приложили значительные усилия, чтобы скрыть свои намерения от Юлия Цезаря — они никогда бы не исполнили свое намерение, если бы их замыслы были раскрыты. В общем, ни один даже самый ослепленный властью диктатор не оказывался свергнут так же неожиданно и стремительно, как Фиган. Это, конечно, лишний раз напоминает, что люди умнее шимпанзе. Но ребром встает вопрос: почему? Если бы мозг Фигана был побольше, он, возможно, понял бы, что происходит. То есть, соответствующий эволюционный запрос (который Ник Хамфри определил так: «все лучше и лучше справляться с социальными задачами, угадыванием намерений и предсказанием реакций») у шимпанзе и бабуинов тоже есть. Как заметил стэнфордский психолог Джефри Миллер, «все обезьяны демонстрируют сложное поведение — включая коммуникацию, манипуляцию, обман и длительные отношения. С учетом этого, концепция макиавеллианского интеллекта предполагает, что у этих видов мозг должен быть гораздо большим, чем мы наблюдаем»{506}.
У этой загадки есть несколько возможных решений, хотя ни одно из них не убедительно на 100 %. Первое принадлежит самому Хамфри: человеческое общество сложнее обезьяньего, в нем востребована «техническая школа», в которой молодежь могла бы получать присущие виду практические навыки. Смахивает на отступление обратно к теории «человека орудующего». Второе объяснение такое: умение заключать союзы между неродственными индивидами — ключевое для успеха нашего вида. Оно значительно увеличивает приносимую интеллектом социальную выгоду. Но как насчет дельфинов? Есть достаточно свидетельств о том, что общество последних базируется на нестабильных объединениях самцов и самок. Ричард Коннор как-то наблюдал за парой самцов, повстречавшихся с несколькими другими самцами, которые сумели отбить плодовитую самку от ее родной группы. Вместо того, чтобы сражаться за самку, пара уплыла, нашла союзников, вернулась и только имея численный перевес отбила ее у первой группы{507}. Даже у шимпанзе успех самца в иерархии стаи и способность удерживать социальное положение определяются умением манипулировать лояльностью союзников{508}. В общем, теория союзов тоже слишком хорошо применима к другим видам, чтобы объяснить, почему у людей такой крупный мозг. Как и большинство подобных теорий, она объясняет язык, тактическое мышление, социальный обмен и т. п., но не может объяснить некоторых других вещей, которым люди посвящают значительную часть своих умственных усилий — например, музыку и юмор.