Предмет статьи — только одно слово, и притом в одном своём значении: слово ευσπλαγχνία в значении «милосердный», «сострадательный». Как известно, такое словоупотребление, широко войдя в греческий язык вместе с христианством, затем составляет характерную принадлежность литургической и богословской лексики. В церковно-славянском языке слову ευσπλαγχνία соответствует его точная калька благоутробный (ευ — «благо», σπλάγχνα — «утроба»).
Между тем в классическом греческом языке слово засвидетельствовано лишь в чисто медицинском контексте у Гиппократа и обозначает всего-навсего свойство иметь здоровые кишки, здоровую утробу. До милосердия отсюда достаточно далеко. В метафорическом смысле отвлечённое существительное ευσπλαγχνία фигурирует в анонимной трагедии «Рес»: там оно означает достоинство воина — то ли храбрость, то ли крепость; понятно, что про хорошего воина не скажешь, что у него кишка тонка. Эта общечеловеческая метафора храбрости остается вполне физиологичной. Переходя от Гиппократа к «Ресу», мы не делаем ни единого шага в сторону новозаветного словоупотребления. Бодрая устойчивость телесных органов и воинского духа — вещи, стоящие на одной линии, но к идее христианского милосердия от них никаких смысловых мостов не перекинешь.
До сих пор распространены попытки объяснить новозаветный смысл слова ευσπλαγχνία по схеме, очень четко представленной, например, в лексиконе В. Бауэра к Новому Завету, вышедшем пятым изданием в 1958 г.:[2] σπλάγχνα — это внутренности, включая сердце и грудобрюшную преграду; сердце и грудобрюшная преграда суть для грека вместилища чувств; милосердие, любовь и жалость суть чувства; отсюда речение ευσπλαγχνία обозначает наличность чувств милосердия, любви и жалости.
Такое объяснение нельзя назвать ложным: намеченные в нём ассоциативные ходы могли сыграть (и, по всей вероятности, сыграли) вспомогательную роль при становлении нового смысла. Но оно явно недостаточно, и притом по двум причинам. <…>
Остается вернуться к нашему слову и пристальнее рассмотреть, где возникает его новое значение.
Как известно, ранние христианские авторы обильно черпали из словарного запаса Библии Семидесяти Толковников. Но в канонических книгах Септуагинты интересующего нас слова ещё нет. Зато его можно найти — и притом уже в известном нам по христианской лексике смысле — в той сфере, где круг Септуагинты пересекается с апокрифической литературой. Речь идёт о позднем тексте, озаглавленном «Молитва Манассии, царя Иудейского, когда он содержался в пленении в Вавилоне»;[3] в большинстве рукописей грекоязычной Библии он включен в состав так называемых «песен», следующих немедленно за Давидовыми Псалмами.[4] В стихе 7 этой молитвы, представляющей собой сокрушенную просьбу о прощении, мы читаем: «ибо Ты еси Господь всевышний, благоутробный, долготерпеливый и многомилостивый». Вполне аналогичным образом слово благоутробный употреблено в другом иудейском апокрифе — в «Завете Двенадцати Патриархов».[5]
Относительно обоих этих случаев следует заметить:
а) что оба раза интересующее нас слово употреблено в одном семантическом ряду со словами «долготерпеливый» и «многомилостивый»;
б) что оба текста возникли, безусловно, в еврейской среде, а второй из них представляет собой перевод подлинника, написанного на древнееврейском языке (фрагменты оригинала «Завета Двенадцати Патриархов», к сожалению не включающие интересующее нас место, были обнаружены в Кумране);
в) что оба они принадлежат к предхристианской иудейской сектантско-апокрифической литературе, оказавшей огромное влияние на христианскую литературу[6] и отвергнутой ортодоксальным раввинистическим иудаизмом.
Переходим к Новому Завету. В нем слово благоутробный встречается дважды: в первом Послании апостола Петра (3:8) и в Послании апостола Павла к Ефесянам (4:32). В обоих случаях речь идёт (в отличие от только что рассмотренных текстов) не о молитве, а о назидании, и эпитет благоутробный присваивается не Богу, а человеку; авторы посланий увещевают верующих явить в себе самих свойство, выражаемое этим эпитетом <…>
В обоих случаях контексты похожи до неразличимости. Понятие благоутробный непосредственно соответствует таким категориям, как милосердие, доброта, всепрощение; более того, оно к ним приравнивается. Такое словоупотребление вполне совпадает с тем, которое мы наблюдали в иудейских апокрифах, при одном различии: в новозаветных текстах эпитет благоутробный перенесён с Бога на человека.[7] Но различие это лишь мнимое. Согласно Нагорной Проповеди (Мф 5:44–45), милосердие человека есть подражание милосердию Бога. В Послании к Ефесянам это прямо сказано («как и Бог во Христе простил вас»), в первом Послании Петра — подразумевается. <…>
Остается один вопрос: неужели авторы Ветхого и Нового Заветов действительно видят в любви Бога к людям, в любви Христа к людям, в любви христиан друг к другу черты столь специфического вида любви, как «чревное» материнское жаление? Неужели образ Яхве, столь часто представляющийся нам абсолютным воплощением строго отеческого начала, имеет в себе нечто материнское?
На этот важный вопрос следует ответить утвердительно.
Вот несколько ярких примеров: Исаия 66:12–13 (слова Яхве): «Будете носимы на руках и лелееемы на коленях; как человека утешает его мать, так Я стану утешать вас, и в Иерусалиме вы будете утешены». Итак, Бог есть мать.
Исаия 49:14–15 (слова Яхве): «Сион говорит: Яхве оставил меня, и Господь мой забыл меня. Может ли женщина забыть младенца своего? Не пожалеет ли она сына чрева своего (rhm)? Если даже и они забудут, то Я не забуду тебя». Итак, Бог есть больше мать, чем сама мать. <…>
Следующий пример далеко выходит за рамки библейской сферы, но весьма показателен для структуры семитской религиозной психологии. Имя тридцать шестого католикоса Селевкие-Ктесифонского, возглавлявшего иерархию сирийской несторианской церкви в 645–649 гг., — Мар‘еммэ, что в буквальном переводе означает: «Господь — мать его». В. В. Болотов пишет по этому поводу: «Такое название покажется совсем не странным, если предположим, что мать католикоса умерла от родов и овдовевший отец его поручил малютку покрову Божию и выразил свою веру, дав сыну имя Маремме: Сам Господь заменит этому младенцу мать его».[8] Однако эти предположения многоучёного историка восточного христианства — только домысел. Фактом остается одно: для сирийцев, столь близких по языку, культуре и психологическому складу к палестинским и месопотамским евреям, Бог ещё был в VII в. не только Отец Небесный, но и мать. <…>
Рассматривая историю слова благоутробный, мы можем на скромном примере увидеть своими глазами и осязать своими руками, как библейская символика вливалась в грекоязычную культуру, на века существенно меняя её состав.
Эта статья была опубликована 20 лет назад («Историко-филологические исследования. Сборник статей памяти академика Н. И. Конрада». М., 1974) с многочисленными искажениями цензурного характера и типографскими погрешностями. Автор предлагает новую редакцию. — Ред.
Bauer W. Griechisch-deutsches Worterbuch zu den Schriften des Neuen Testaments und der ьbrigen urchristlichen Literatur. 5. Auflage. Berlin, 1958, S. 1511.
Этот текст представляет собой апокрифическое дополнение к повествованию (2 Пар 33:12–13).
Как известно, Септуагинта вообще дошла лишь в рукописном предании Церкви (см. Schьrer E. Geschichte des jьdischen Volkes im Zeitalter Jesu Christi. 4. Aufl. Bd. 3. Leipzig, 1909, S. 429). По-видимому, этот прилагавшийся к Псалтири сборник песнопений и молитвословий, как ветхозаветных (Песнь Мариам, Песнь трех отроков в пещи огненной и т. п.), так и новозаветных («Величит душа моя Господа…», «Ныне отпущаеши» и т. п.), который мы встречаем уже в относящейся к V в. рукописи Септуагинты (так называемый Codex Alexandrinus) и в котором Молитва Манассии стоит на двенадцатом порядковом месте, служил литургическим нуждам молодой Церкви (ср. Christ W. et Paranikas M. Anthologia Graeca carminum Christianorum. Lipsae, 1871, prolegg., S. XX).
Test. Seb. 1. 9. 7.
Молитва Манассии была включена уже в «Апостольские установления» (II, 22); на нее ссылается христианский автор Юлий Африкан (ум. после 240 г.). На «Завет Двенадцати Патриархов» ссылаются Ориген, св. Ириней Лионский, бл. Иероним и др.