образовалась на почве местной традиции былин о Дюке Степановиче, возможно сложена и самой исполнительницей или кем-либо из тех мест. То, что случаи такого самостоятельного превращения полузабытой или забываемой былины в сказку могли иметь место и действительно были, подтверждается и многими фактами записи прозаических пересказов и побывальщин, в которых уже явны сказочные черты. Многие из таких пересказов мы можем рассматривать как переходную ступень к сказке. Не всегда, конечно, в результате сказка получалась, но тенденция к ее образованию была налицо.
Иногда же перед нами уже сказка, но некоторые очень явные связи с былиной и по содержанию, и по фразеологии заставляют предполагать недавнее, быть может именно в репертуаре данного сказителя, переоформление былины или побывальщины в сказку. В этом отношении интересен, например, текст «Юнка Степанович» сказительницы Дмитриевой из Петрозаводского уезда, записанный П. Н. Рыбниковым. [86] Начало рассказа — отъезд Юнки (Дюка) Степановича из дому, наказ матери, приезд Юнки в Киев — находится в таком близком соответствии с былиной, что если бы и дальнейший рассказ сохранял стиль этой части, мы бы должны были говорить о типичной побывальщине. Но потом рассказ все более и более отходит от былины по содержанию и стилю и сближается со сказкой. Вводится новый персонаж, никогда не фигурирующий в былинах о Дюке, — старый слуга отца Юнки, играющий роль советчика. Присланный в Киев матерью Юнки, он дает следующий совет своему господину, побившемуся о заклад с Чурилой, кто кого перещеголяет в платье: «Одевай, дитятко, платье похуже, а матушке напиши, чтобы выслала такое платье, которое вошло бы в яичную скорлупу, а от пуговиц чтобы змеиный голос был». И вот надел Юнка в последний день состязания платье с пуговицами «змеиного голоса», а сверху «накрутил платье похуже». И далее рассказывается о том эффекте, который произвел Юнка, когда скинул верхнюю одежду: «и платье так засияло, что все на колена пали».
Также совсем не по-былинному рассказывается о пребывании князя Владимира с Чурилой, с князьями-боярами и «приказными» в Юнковом доме для оценки «Юнковых животов». Взял Юнка князя за руку и ведет в палаты — «ин половицы в полу стеклянные, под ними вода течет, вов воде играют рыбки разноцветные; а хлеснет рыба хвостом, половица точно треснет. Упирается князь, боится ступать по половицам; однакож ведут, так надо идти», и т. д., в том же стиле. В результате князь оказывается совсем посрамленным и должен, согласно условию, поступать «во услужение Юнке». Но Юнка отказывается от выигранного, и сказка получает морализирующую концовку. Юнка говорит: «Мне твоей службы не надо, у меня своих животов много, а ты поезжай домой да соблюдай, чтобы впредь у вас чужого человека незнакомого в доме не обижали».
Интересно, что собиратель уже в процессе рассказа уловил переход от одной манеры сказывания к другой. «Доселе, — пишет он в примечании к начальной части текста, — рассказчица соблюдала некоторую плавность речи, но дальше стала говорить отрывисто и без ладу». [87]
От Дмитриевой записаны, кроме «Юнки Степановича», еще три, как их назвал А. Е. Грузинский, побывальщины, из которых две восходят к былинному эпосу («Святогор» — Рыбников, I, № 86 и «Илья Муромец и Идол-богатырь» — там же, № 87) и одна — к духовным стихам («Оника-воин» — там же, № 88). Тексты о Святогоре и об Онике-воине настолько хорошо сохранили, первый — былинный ритм и фразеологию, второй — ритм и фразеологию эпических духовных стихов, что П. А. Бессонов опубликовал оба с разделением на стихи подобно упомянутой выше записи «Святогор и Илья» от Леонтия Богданова. [88] А. Е. Грузинский предпочел все же во втором издании напечатать их сплошь без стиха, поскольку они не пелись, а сказывались, и сам Рыбников записал их как прозу. Думаю, что П. А. Бессонов имел полное основание представить оба текста как стихотворные, и что здесь мы имеем не случай «рассказывания» содержания былины (во втором случае — духовного стиха), т. е. превращение стихотворного произведения в прозаическое, в побывальщину или сказку, а случай сохранения стихотворного произведения во всем его былинном или стиховном облике, но лишь переданного не напевно, а мерной декламацией. [89]
Наоборот, запись от Дмитриевой «Илья Муромец и Идол-богатырь» есть вполне прозаическое произведение. Почти уже сказка, но сохраняющая значительную близость к былине по содержанию в центральной своей части, излагающей встречу и столкновение Ильи Муромца с Идолом-богатырем (т. е. Идолищем Поганым). Из рассказа совершенно выпали Киев как место действия и князь Владимир. Действие происходит в Идольском царстве, куда Илья Муромец едет, прослышав, что там есть сильный богатырь Идол. А Илья Муромец был так силен, что «под конец не стало никого, кому бы с ним силою помериться». Так, совершенно по-сказочному, в духе авантюрных героических сказок оформлена завязка. Весь дальнейший рассказ близок по своему содержанию былине, но передан свободной сказовой речью. Вот как, например, передана насмешка Ильи над прожорливостью Идола:
«Говорит Илья Муромец: „У нашего батюшки была большая корова бурая: как дают лохань пойла, двое несут. Батюшко-то скажет матушке: дадим другую лохань, может ли стрескать? Дали другую лохань, и ту стрескала“. Противно стало такое слово Идолу-богатырю: „Как же ты, поскудный, смел так говорить со мною?“ И кинет в него вилкою». Конец рассказа тоже оформлен в духе сказки с сохранением былинного образа бескорыстного Ильи. «Градские люди», обрадовавшись смерти Идола, который совершенно их разорил — поел почти весь скот в городе, благодарят Илью и предлагают взять из их «добра» сколько он хочет. «Мне, говорит Илья Муромец, вашего добра не надо, владейте сами меж собою». «Поехал домой Илья Муромец, — заканчивает Дмитриева, — жив ли теперь али нет, не знаю». [90]
Рыбников не оставил никаких сведений о том, от кого и в каком виде слышала и усвоила Дмитриева свои былины и сказки. Но по характеру самого материала ясно, что он был передан не в порядке припоминания, что это живой, бытующий материал, и вполне возможно, что обе сказки возникли на основе устной былинной традиции если не в репертуаре самой Дмитриевой, то у кого-либо из предшествующих сказителей.
Бывают, однако, случаи, и они довольно многочисленны, когда сказки никоим образом нельзя возводить к местной эпической традиции, когда они отражают совершенно очевидные черты какой-то иной традиции. В таких случаях (если только не было условий для устной передачи из одного района в другой) остается предполагать книжный источник. Но при этом путь от книги к сказке мог быть двояким.
Во-первых, сказка могла образовываться путем самостоятельного переложения исполнителем или кем-либо из его предшественников