Плутарх прямо пишет, что комедии Менандра очень подходят для людей семейных и солидных. «Совращение девушек благопристойно завершается свадьбой. Любовь к гетере, дерзкой и корыстолюбивой, пресекается вразумлением и раскаянием юноши, а гетера, благонравная и любящая, оказывается дочерью свободного» (Plut. Conviv., VII, 8). «Все это, — заключает он, — пожалуй, и не вызовет интереса у людей, чем-нибудь озабоченных, но за вином… изящество и стройность комедий содействуют хорошему настроению, воспитывают нравы в сторону благородства и гуманности» (ibid.).
Сюжет с различными вариациями сводился обычно к следующему. Сын влюбляется в рабыню сводника или просто бедную девицу, не афинянку по происхождению. Отец противится этой страсти, сыну помогает ловкий и хитрый раб, а в конце, ко всеобщему удовольствию, девица оказывается полноправной гражданкой, в детстве похищенной пиратами.
Вот эти-то пьесы и перешли на римскую сцену. Трудно представить себе что-нибудь печальнее этой картины. Еще с трагедиями дело обстояло не так плохо. Ведь Еврипид рассказывал о человеческих страстях, а тема эта вечная. Каждый поймет страдание Медеи, брошенной мужем, или Федры, безнадежно влюбленной в Ипполита. Поэтому трагедии в подновлениях не нуждаются, зато комедии устаревают, шутки в них стараются модернизировать. А тут по иронии судьбы случилось так, что молодому, воинственному народу преподнесли создание уставшей, одряхлевшей музы. Римляне смысл жизни видели в войне, они воевали непрерывно, и мысли их, естественно, вертелись вокруг сражений. А в комедиях надо было молчать про войну и делать вид, что боишься ее, как огня. Римляне переживали свою героическую эпоху, их характеры отличались силой и цельностью. Они готовы были отдать самое дорогое на свете, самую жизнь ради родины или славы (Polyb VI, 54, 3 —55). И вот таким людям надо было переживать за судьбу робких юношей Менандра и из комедии в комедию наблюдать, как они изнывают под дверями сводника!
Наконец, римляне были насквозь политизированы. Они дневали и ночевали на Форуме; речи ораторов, новые законы, борьба политиков, судебные дела — вот что занимало их воображение. Даже золотая молодежь, устраивавшая такие кутежи, которые и не снились бедняге Эсхину, буквально бредила политикой. Нечто подобное было в Афинах времен Аристофана. Но Аристофан и писал политическую комедию. Ведь и в его время юноши влюблялись, случалось, вероятно, и в неполноправных гражданок. Но он не писал об этом, а вместо того говорил о Клеоне, Сократе или Алкивиаде. В Риме, когда друг Сципиона Люцилий решил написать в насмешливых стихах о том, что действительно интересовало людей, он не стал говорить о сводниках и похищенных девицах, а вместо того заговорил о политике, о нравах, об ораторах и красноречии.
И вот римляне стали смотреть на театр как на милую забаву, в которой нет ничего серьезного. Сколько событий случилось после Ганнибаловой войны! Спорили эллинофилы и мизэллины, выступал со своими обличениями Катон, возвышались и падали политики, а в комедии одинаковые юноши все так же плакали у дверей сводника. Комедия превратилась Для римлян в рассказ о какой-то условной театральной Греции — Греции «плаща», ведь действие непременно переносилось в Аттику и герои носили греческие имена. Это было что-то вроде театральной Испании, где вечно поют серенады и похищают девиц. Но зрители, насмотревшись всех этих чудес, вовсе не собираются идти с гитарой под окна соседки, похищать ее и драться на шпагах с ее ревнивым братом.
Вот как случилось, что Сципион и Лелий занялись переделкой пьес Менандра. Они были веселы, им хотелось комедий. А комедия существовала только одна — новоаттическая. Из всех авторов новой комедии Менандр был самым изящным, тонким и изысканным. Они и выбрали Менандра. Им нравилась увлекательная интрига, чистый красивый язык, философские размышления и тонкий юмор. А как сладостно, наверно, было двадцатилетним юношам увидать свою пьесу на сцене, когда под звуки музыки ярко и забавно одетые актеры пели звонкие стихи, сочиненные ими! Кроме того, для Сципиона, вероятно, особую прелесть заключала в себе сама мысль мистифицировать друзей и знакомых.
К героям они не относились серьезно и не думали о них. Им, быть может, даже нравилось, что описывается какая-то другая жизнь, так непохожая на римскую — без Форума, без судов, клиентов, войн, магистратур — словом, без всего, чем жили их сверстники. В этом они находили какую-то своеобразную экзотику, какую-то фантастичность и нереальность. Сципион вообще увлекался фантастическими сказками о волшебных странах: он зачитывался «Киропедией», любил путешествие Пифея.
Но постепенно мир греческих мещан стал надоедать римским аристократам. Душа их жаждала чего-то другого, их идеалы были так далеки от скромных и скучных идеалов героев Менандра. Кроме того, Сципион начал подмечать в своих персонажах те черты, которые так ненавидел в современниках. Он осознал всю странность того, что он, образец воздержанности, или Лелий, любивший всю жизнь одну женщину, спокойно пишут об Эсхине, посещавшем всех окрестных куртизанок и ломавшем двери у сводника. Теперь пьесы уже не казались ему приятными сказками. После того как он написал заключительную сцену «Братьев», ему уже невозможно стало вернуться к комедиям Менандра. И действительно, пьеса стала последней комедией Теренция. Эта страница его жизни была навеки закончена. Как ни странно, одновременно закончилась целая страница римской культуры. Теренций был последним великим римским комедиографом. Новоаттическая комедия надоела Риму точно так же, как надоела она Сципиону.
VII
«Братья» были поставлены на погребальных играх Люция Эмилия Павла.
Павел прожил восемь лет после своей великой победы. В конце жизни он был обласкан народной любовью. В 164 году он стал цензором. А вскоре захворал. Врачи прописали ему переменить климат. Старый полководец удалился из Рима и долго жил в поместье близ Элеи Италийской на берегу моря, в тишине и покое. «Римляне тосковали по нему, и часто в театрах раздавались крики, свидетельствовавшие об их упорном желании снова его увидеть. Однажды предстояло жертвоприношение, настоятельно требовавшее его присутствия, и так как Эмилий чувствовал себя уже достаточно окрепшим, он вернулся в Рим. Вместе с другими жрецами он принес жертву, окруженный ликующей толпой, а назавтра снова совершил жертвоприношение, на этот раз один, в благодарность богам за свое исцеление; закончив обряд, он возвратился к себе, лег в постель и тут неожиданно, даже не осознав, не почувствовав совершившейся перемены, впал в беспамятство, лишился рассудка и на третий день скончался, достигнув в жизни всего, что, по общему убеждению, делает человека счастливым» (Plut. Paul., 39).
Как уже говорилось, сыновья, носившие его имя, умерли, и единственными наследниками его были Фабий и Сципион. Они же взяли на себя все хлопоты по погребению. И вот тело Эмилия Павла было положено в атриуме на погребальном ложе, ногами к выходу, убрано ветвями печального кипариса, и весь Рим приходил, чтобы с ним проститься. Между тем сыновья его казались погруженными не только в глубокую печаль, но и в тяжкие заботы. Причиной были денежные дела. Полибий проявляет такую поразительную осведомленность, настолько хорошо, до малейших деталей знает все дела наследников Эмилия Павла, что, очевидно, он был непременным участником их маленького семейного совета. И неудивительно. Он был любопытным греком и никогда не упустил бы подобного зрелища похорон знатного римлянина. А теперь у него были особые причины. Ведь это касалось его воспитанника — а все его дела были теперь кровными заботами самого Полибия.
Эмилий Павел оставил наследство в 60 талантов (Polyb., XXXII, 14, 3). Это, как узнал Полибий, считалось в Риме не слишком большой суммой. Но дело было в другом. Надо было выдать приданое его вдове. А это составляло 25 талантов, то есть почти половину всего наследства. Между тем денег у Эмилия не оказалось. Все его имущество заключалось в родовых поместьях. Сципион был не таким человеком, чтобы откладывать хотя бы на день уплату долга, а потому молодые люди решили продать часть земли и кое-какую утварь (Polyb., XVIII, 35, 6; XXXII, 8, 4). Полибия это поразило. Он не верил своим ушам. Как?! У полководца, завоевавшего Македонию, нет денег! «Люций Эмилий, — говорит он, — …сделался распорядителем царства македонян и нашел там в одних только казнохранилищах, не говоря уже о разной утвари и других богатствах, больше шести тысяч талантов» (Polyb., XVIII, 35,4). И вот, оказывается, римский полководец не взял себе ничего, ни асса. Это совершенно не укладывалось в голове у Полибия. Снова и снова обходил он печальный дом, украшенный ветвями темного кипариса, и повсюду видел суровую скромность, почти бедность. Не только ни одной драгоценности, но даже ни одной безделушки не было здесь из Македонского дворца. Эмилий Павел, совершенно равнодушный к подобным вещам, даже не полюбопытствовал взглянуть на великолепные царские сокровища и приказал все их отдать в казну. Полибий так часто рассказывает об этом, всякий раз с неослабевающим удивлением, так горячо уверяет греческих читателей — римские и так знают истину, — что все это вполне возможно по римским нравам, что постепенно понимаешь, что поведение Павла казалось грекам настоящим чудом.