живет по адресу – ул. Подводников, 4-56, в Перми никудышный сын, закадычный друг, бездарный муж и отец, но он написал полсотни приличных стихов – во всем виноваты они (А,36).
Но при всей конкретности в многочисленных стихотворениях, посвященных Перми, образ города у Кальпиди постоянно балансирует на грани натуралистической фиксации обыденных деталей и зловещей фантасмагории. Этот образ создается путем многообразного варьирования системы немногих устойчивых предметных мотивов, символических классификаторов Перми, которые в своеобычности своей достойны специального внимания.
Предметные атрибуты Перми в лирике Кальпиди являются одновременно и продуктивно развивающимися, вырастающими в сюжет мотивами пермского текста. Рассмотрим здесь наиболее характерные из них.
Один из обязательных атрибутов Перми в стихах Кальпиди – снег. Пермь у него почти всегда заснежена, это город гиперболически «набарабаненный» (П, 42; 1982) или просто «набитый» (П, 119) снегом, который производит в бесконечной работе некая «вьюжная турбина» (П, 70). Поэтому пермский «снеговал» (П, 131) апокалиптичен, он напоминает извержение:
Не Помпеи под пеплом, а Пермь развалилась под белым.
Областная зима – это снегоразводный процесс (П, 91).
Но атрибут снежности не только вещественно и случайно предметен как свойство климата, для Перми как поэтической реальности он онтологичен. Пермь расположена «на севере слова» (П, 131), и поэтому снег, засыпающий город, – это некий изначальный алфавит, которым безответно заваливает город распадающийся в Перми Бог:
Все кончено. И Бог молекулярен.
Он вместо снега ссыпал алфавит:
Его язык в Перми непопулярен,
на нем уже никто не говорит (П,50).
В другом случае снежные хлопья – это переодетые числа: «Кто это в хлопья одел арифметический рой?» (П, 70) Со снегом у Кальпиди постоянно связан мотив агрессии, напора стихии: «зима стервенеет», бешено вращая «жидкие лопасти холода» (А, 21), снегопад обнаруживает «повадки десанта» (П, 119), «пастью белых акул нарывают сугробы» (П, 91), и вьюга неистова, как «татаро-монгольское нашествие» (П, 61). Пермь Кальпиди погружена в вечную «свистопляску пурги» (П, 76).
С атрибутом снега тесно связан другой, его дополняющий – ветер. Пермь у Кальпиди – это холодное «стойбище ветров» (П, 37), город, где «злые осы сквозняков» с гудением летят по «по ржавым патрубкам переулков» (П, 37). Город уже «подытожен ветром» (П, 76), и ветер «черствый корж Перми на доли режет» (П, 58).
Субстанциальным качеством Перми у Кальпиди становится также темнота. Город погружен в ночь, и эпитет «ночной» отмечает множество ситуаций и площадок жизни: «Я бегу, свои легкие неимоверно взрывая, / по ночному кварталу» (П, 172), мелькают «ночные переулки» (П, 76), «на кухне ночной греет пыльные уши Мидас» (П, 77). Ночную жизнь Перми оживляет только «размолотый треск худосочных реклам из неона» (П, 76).
Нетрудно заметить, что сосредоточение на ситуациях ночной жизни обнаруживает общепоколенческие ориентации Кальпиди, эпиграмматически выраженные подхваченной критикой 1980-х годов формулой Ивана Жданова: «Мы верные граждане ночи, готовые выключить ток». Но в «пермском цикле» ночь – это не только поколенческий классификатор.
Темнота и ночь – атрибуты метафизической природы Перми, и в этом смысле они индивидуальны и конкретны. Темнота Перми гиперболична: здесь «темень такая, что даже чихнуть темно» (Ал, 62). Пермская темнота почти вещественна. Она такова, что «кромешная Пермь», как сажа, «пачкает темнотой» (Ал, 13). Наступление ночи словно переводит город в иное агрегатное состояние повышенной плотности, в котором начинается его таинственная и подлинная жизнь:
Слой за слоем в асфальтовом запахе свежей накатки
опускается темь на прямые проспекты Перми,
и неоны трещат, точно в улье мохнатые матки,
и коксуется ночь, и трамбуют ее фонари (П, 91).
Ночь в пермских стихах Кальпиди – это внутреннее состояние города, выявляющее его метафизическую природу:
Пермь, у ореха внутри тоже кривляется ночь.
Сколько ж орехов сломать, чтобы с твоею сравниться? (П,70)
Характерно, что пермская ночь кривляется. Атрибут кривизны устойчиво характеризует Пермь в стихах Кальпиди и маркирует как ее пространство, так и онтологию поэтической проекции локуса.
Кальпиди описывает пространство Перми определениями кривизны, лабиринтности очень настойчиво. В локальном контексте это тем более явно, что Пермь издавна гордилась прямизной своих улиц. «Пермь выстроена правильнее Нью-Йорка», – как заметил некогда П. И. Мельников, и его фраза настойчиво цитируется во многих историко-краеведческих описаниях Перми. У Кальпиди же Пермь «кривоколенная» (С, 87), приведенная выше ссылка на «прямые проспекты Перми» (П, 91) – единичная формула. Пермь в стихах Кальпиди – город с онтологически искривленным пространством, поэтому свойство кривизны приобретают даже пресловутые проспекты: «переулки подъедала проспекта рваная змея» (А, 21). В планировочном отношении в Перми нет переулков в точном смысле этого слова, это регулярный по своей застройке город. А в Перми Кальпиди мы путаемся в «валежнике ночных переулков» (П, 76; А, 48), блуждаем в «ржавых патрубках гудящих переулков» (П, 34). Все дело в том, что «переулок» семантически связан с атрибутом кривизны, характеризует пространство потустороннего мира, которому принадлежит Пермь. Поэтому Пермь – косоносая:
кто сегодня рыжей ночью мне покажет волчий норов?
– косоносая сатрапка, бабка, бросившая внуков, —
атропиновая Пермь (А, 45).
Неожиданное антропоморфизирующее город определение, косоносая, устойчиво. Герой блуждает «по твердым, как горб, сквознякам косоносой Перми» (П, 34), «в косоносой Перми дочь не знает отца» (П, 37).
Лабиринтность, кривизна Перми выражаются и в том, что Пермь в стихах Кальпиди предстает как пространство странствий. Герой существует в этой поэтической реальности, как правило, в модусе блужданий по городу, это городской «шатун» (П, 76), бродяга, его жизнь – городская Одиссея.
Если структурно и семантически идентифицировать тип художественного пространства, представленный пермским циклом Кальпиди, то ближайшая ему аналогия будет в так называемом фольклорном «выморочном месте», свойства которого проанализированы достаточно полно Вяч. Вс. Ивановым и В. Н. Топоровым в работе о славянских языковых моделирующих семиотических системах [Иванов, Топоров 1965: 174]. В ближайшей же художественной традиции прототип Перми угадывается достаточно легко – это пространство «Метели» Бориса Пастернака, которой, в свою очередь, предшествуют метельные пространства «Бесов» А. Пушкина и «Снежной маски» А. Блока30. Связь точечно просле-живается даже на уровне фразеологии, «снегом набитый посад» Перми (П, 119) – это, конечно, реминисценция пастернаковской «Метели». Пермь Кальпиди погружает нас в бесконечно круговое блуждание по кривым переулкам ночного города, охваченного дикой свистопляской метели. Это ночной город с просквоженными ветром безлюдными улицами и глухими переулками, которые оживляются только «треском худосочных реклам из неона», город мрачный и жестокий, напоминающий «детдом ночной порою».
Говоря о структурно-семантическом родстве типа городского пространства, созданного в стихах Кальпиди, с образами пространства, уже реализованными в поэтической традиции, мы менее всего хотим указать на зависимость или заимствования. Совсем нет. Пермский цикл Кальпиди говорит как раз об обратном: об органичном освоении самого типа мышления на уровне универсального языка элементарных единиц структуры и смысла. Формируя новый художественный миф, Кальпиди не использует готовые формы, а восходит к первичным элементам мифа. Его Пермь – новый и художественно оригинальный вариант реализации одного из древних вариантов пространства иного, потустороннего мира, в который вступает герой и претерпевает в нем смертельные испытания.
Эти улицы не отпоить ни крепленым укусом вина,
ни курчавым урчанием снега,
никакой пилой не спилить подытоженный ветром валежник ночных переулков.
Словно взломанный череп коня, Пермь лежала,
и профиль Олега
(здравствуй, тезка отца) запечатал окно караулки
возле оптовой базы: так стекло переводит на жесты
свистопляску пурги – в макраме крахмальных узоров.
Сателлитом зимы чистоплотная судорога жести,
как слоеный пирог, на реке возлежит без призора.
<…>
Пермь, однако, лежит, и размолотый треск худосочных
реклам из неона
долетает браслетом до запястья простой водосточной трубы…
Черт подует в кулак – город срочно возьмет оборону,
кожемитом подошв будет снегу бездарно трубить (П, 76).
В выморочном пространстве города, где властвует нечистая сила, раздолье только инфернальным птицам. Пермь Кальпиди густо заселена черными птицами: «Пермь – пернатое засилье, вотчина ворон и галок» (А, 45). Здесь «снег воронами декоративно закапан» (П, 91), а при входе в заколдованный круг Перми нам «салютуют, залпами треща воронами заряженные рощи» (П, 50). Черный окрас, разумеется, не только предметный атрибут, но и символический классификатор инфернальности зловещих пернатых: грачи «черные изнутри – и не загадка, каким цветом их крик обозначен» (П, 70). Следуя логике мифа, Кальпиди предлагает иронический вариант этиологии пернатости Перми: «Вилообразный дракон, пролетая Уральский хребет / (Змей ли Горыныч? Короче – фольклорный садист), / был обнаружен Иваном и сбит, но секрет / в том, что разбился на тысячи каркнувших птиц» (П, 56). Глубинным внутренним свойством выморочной реальности Перми, актуализированным в стихах Кальпиди, является все пронизывающий мотив оборотничества, выражающий инфернальную сущность города. Он связан с универсальным свойством кривизны, переводя его в акциональный ряд. В Перми нет ничего прямого, непосредственно данного, все кривляется: «Пермь, у ореха внутри тоже кривляется ночь. / Сколько ж орехов сломать, чтобы с твоею сравниться?» (П, 70); «над Камой, <…> – перевернутый при отраженьи треЧ / кривлялся» (С, 88). Распространенный вариант этой доминанты – мотив ряжения, переодевания, маски, сокрытия истинной сущности. Сомнительна даже река: «смотрите: река вдоль Перми пробирается пешая. / Как ей не надоест наряжаться уральской водою?» (П,171). «Пермский командор» притворяется невинной фигурой «гипсового атлета, / трехметровым веслом намекая, что Кама – не Лета» (А, 28). Пермь, иначе говоря, предстает как пространство кривляющихся личин.