Но странности, связанные с переводами в социальных науках, не исчерпываются сказанным. Если следовать «посттоталитарному сценарию», логично допустить, что переводы с западноевропейских языков на языки стран бывшего «коммунистического лагеря» должны были способствовать «деидеологизации» социальных наук, освобождению их от диктата политики. Но более пристальный анализ ставит под сомнение и это, казалось бы, столь очевидное предположение. Приведем несколько примеров.
В 1989 г. объем публикаций книг по истории, переведенных на русский язык, вырос на треть[10]. Столь значительный рост интереса к историческим трудам западных авторов легко объясним особой ролью истории, которая из важного средства легитимизации советского режима превратилась в те годы в мощное орудие разоблачения коммунизма. Переводы работ западных советологов, чьи имена еще совсем недавно упоминались только вместе со словом «антисоветчик», внесли весомый вклад в осуждение сталинизма. Они не просто предоставили российским демократам необходимый «исторический материал», которого так недоставало в эпоху засекреченных тем и закрытых архивов, чтобы «ликвидировать белые пятна советской истории». Книги западных, независимых ученых обладали силой дополнительного «объективного свидетельства» против преступлений сталинизма. Резкий рост переводов по истории продолжается в 1990–1991 гг., когда дебаты об истории советского общества начали постепенно уступать место дебатам о выборе социально-экономической модели развития России. К 1992 гг. общественный интерес к советской истории в основном утрачивается. В 1992 г. количество переводов по истории снижается практически вдвое[11], зато количество переводов по экономике достигает максимума[12]. Новая волна переводных трудов по истории отмечается в 1996 г.[13] в связи с усилением постсоветских попыток создать позитивную национальную идентичность на основе отечественной истории. Подъем переводов по истории происходит «в ущерб» переводам по экономике, волна которых несколько спадает примерно в это же время[14]: к середине 90-х годов выбор экономической модели России был уже однозначно и бесповоротно сделан в пользу рынка, и эти дебаты тоже утратили то общественное звучание, каким они обладали в самом начале 90-х годов.
Аналогичная картина наблюдается и в других дисциплинах, например в социологии. В 1990 г. по социологии на русский язык было переведено в три раза больше книг, чем в 1989 г.[15] Этому способствовала растущая заинтересованность в опросах общественного мнения и открытие первых факультетов социологии в российских университетах. Вера в то, что объективная социология, освобожденная от политической цензуры и оков марксистского догматизма, станет мощным средством преобразования общества, тоже сказалась на этом интересе. Эти надежды развеются к середине 90-х годов., в результате чего социологию начнут воспринимать исключительно прагматически, как прикладную дисциплину[16], что тут же отразится на переводах: к 1994 г. их объем в этой области снизится практически втрое по сравнению с 1992 г.[17]
На венгерском материале зависимость переводов от политики проявляется не в росте и падении интереса к отдельным дисциплинам, а в радикальном изменении палитры иностранных языков, с которых предпочитают переводить[18]. Неудивительно, что начиная с 1989 г. количество переводов с английского на венгерский резко возрастает при столь же драматическом падении доли русского языка. Однако за пятилетним периодом роста последовал спад интереса к английскому в пользу других европейских языков — прежде всего немецкого, но также французского и итальянского, доля которых увеличивается более чем в 5 раз. Такой поворот трудно не связать, с одной стороны, с надеждой Венгрии на вступление в Европейский союз и, с другой стороны, с ростом антиамериканских настроений. Протест против «научной колонизации» венгерской академии американскими исследователями, представление о том, что «американские социальные науки в состоянии описывать только американскую реальность, которая предельно далека от ситуации в регионе»[19], становятся в середине 90-х годов, широко распространенными настроениями в венгерской академической среде.
Нуждается в объяснении также и то, что переводы распределяются крайне неравномерно между дисциплинами. Интерес к истории и философии преобладает во всех трех культурных контекстах, тогда как переводы в области политологии, филологии, социологии или антропологии остаются маргинальными. История выступает в качестве абсолютного лидера переводов в Венгрии[20] и делит пальму первенства с философией во Франции[21] и с экономикой в России[22]. Если такое повышенное внимание к истории хотя бы отчасти согласуется с попыткой положить «историко-национальный роман» в основу посткоммунистического национального самосознания в России и в Венгрии (как и в ряде других стран Восточной Европы), то чем объяснить рост интереса к ней во Франции, где, по всеобщему признанию, история-национальный роман давно распалась, а историческая наука переживает глубокий кризис? Тем более, что в переводах по истории как на русский, так и на французский крайне трудно связать выбор текстов с определенными направлениями или научными школами. Создается впечатление, что переводы делаются ad hoc, без учета особенностей развития истории как профессиональной дисциплины.
Философия, которой французы отдают абсолютное предпочтение среди всех социальных наук[23], равным образом оказывается одной из самых популярных дисциплин и в России, и в Венгрии. Тем не менее изобилие переводов по философии на французский, русский или на венгерский язык так же трудно связать с обновлением этой дисциплины, как и интерес к истории с успехами профессиональных историков.
Разгадки странностей эпохи переводов приходится искать в особенностях современного этапа развития социальных наук, в тех трудностях, которые они переживают сегодня. Поскольку одновременное начало эпохи переводов в России, странах Восточной Европы и во Франции не объяснимо посттоталитарным сценарием, а практика переводов противоречит представлениям социальных наук о кумулятивном и позитивном характере познания, а именно не подчиняется логике развития дисциплин и зависит от политической конъюнктуры, то ни анализ статистических данных о структуре и динамике переводов, ни анализ академических теорий, выбранных для перевода, не будет достаточным. Напротив, наблюдение за поведением исследователей во Франции и России, за попытками легитимизации их деятельности, за их стратегиями самооправдания и способами конструирования величия станет главным предметом повествования. Рассуждения французских и российских интеллектуалов о состоянии социальных наук в наши дни и о своем собственном положении являются важнейшим источником для этого исследования. По ходу изложения наше внимание будет приковано не столько к анализу концепций, сколько к оценке их роли и места в судьбе социальных наук их собственными создателями. Но и эта «антропология ученых» будет интересовать нас лишь постольку, поскольку она позволит понять, что нового происходит в социальных науках и какое будущее их ожидает, а следовательно, и ответить на те вопросы, которые ставит перед нами эпоха переводов.
Провинциальный комплекс парижан
Слово «интеллектуал» возникает во Франции во время дела Дрейфуса, а именно тогда, когда аристократия окончательно лишилась политической власти, которой она обладала до начала III Республики. Когда вы читаете Пруста или Даниеля Галеви, вы понимаете — это конец республики герцогов. Итак, интеллектуалы рождаются в тот момент, когда герцоги утрачивают свое значение и роль для республики. Отсюда остается лишь один шаг до того, чтобы сказать, что интеллектуалы — это прирожденные герцоги республики…
Пьер Нора
Когда я пессимист, я говорю себе, что Париж — это Швейцария, крошечный слабонаселенный уголок мира, и что по-настоящему важные вещи в литературе приходят из Африки, из латинской Америки, или создаются эмигрировавшими в Лондон индийцами, и что в скором времени то же самое произойдет и с социальными науками. Мы увидим, как потрясающие, простые и мощные идеи выходят из сибирской глубинки…
Люк Болтански
Несмотря на огромное количество переводов на французский в области социальных наук, французские интеллектуалы крайне скептически оценивают достигнутое. Признавая, что сейчас переводится больше, чем раньше, они спешат отметить, что успехи весьма относительны и что только по сравнению с предшествующими годами полного отсутствия переводов ситуация несколько улучшилась. Общим местом являются жалобы на то, что не переведены даже классические тексты. Эти рассуждения неразрывно связаны с представлением об интеллектуальном отставании Франции[24], которое призваны ликвидировать переводы. Вот что говорит об этом историк, член редколлегии «Анналов» Жак Ревель, президент Школы высших социальных исследований[25] с 1995 по 2004 г.: