неправда! ЗадачиТой не выиграл враг!Нет же, нет! А иначеДаже мертвому – как?И у мертвых, безгласных,Есть отрада одна:Мы за родину пали,Но она – спасена.Наши очи померкли,Пламень сердца погас.На земле на поверкеВыкликают не нас.Нам свои боевыеНе носить ордена.Вам – все это, живые.Нам – отрада одна:Что недаром боролисьМы за родину-мать.Пусть не слышен наш голос, —Вы должны его знать.Вы должны были, братья,Устоять, как стена,Ибо мертвых проклятье —Эта кара страшна.Это грозное правоНам навеки дано, —И за нами оно —Это горькое право.Летом, в сорок втором,Я зарыт без могилы.Всем, что было потом,Смерть меня обделила.Всем, что, может, давноВам привычно и ясно,Но да будет оноС нашей верой согласно.Братья, может быть, выИ не Дон потеряли,И в тылу у МосквыЗа нее умирали.И в заволжской далиСпешно рыли окопы,И с боями дошлиДо предела Европы.
Я помню с юности один рассказ… Мой отец дружил с режиссёром Григорием Чухраем. И Чухрай рассказывал, как он летел в самолёте куда-то за пределы бескрайней Родины вместе с Твардовским и Хрущёвым, это было уже после вручения Нобелевской премии Пастернаку. И Никита Сергеевич спросил вдруг: «Александр Трифонович, а как мы с Пастернаком – правильно поступили? Он поэт-то хороший?» Поразительный ответ Александра Трифоновича:
«Да он лучше, чем я, во много раз!» «Обманули, сволочи!» – воскликнул прикидывавшийся импульсивным Хрущёв. Это реальная история, я ее запомнил с детства, причем дословно. Но дело-то в том, что так мог сказать только большой поэт, не боящийся никакого соперничества, а масштаб и планка Твардовского были весьма высоки, это планка Данте. Он сам об этом сказал:
Задурил, кичась талантом, /Да всему же есть предел, – /Новым, видите ли, Дантом /Объявиться захотел(«Тёркин на том свете». – Ред.).
Захотел, и объявился. И вот когда абсолютно зрелый поэт, мощный поэт, владеющий русским словом, как никто в то время, да и после не владел, пишет поэму дантовского масштаба… Разумеется, он не был религиозным человеком, как Данте, он не пошел в глубину религиозной проблематики и т. д. Но он взял от Данте, на мой взгляд, очень важную вещь. У Твардовского была дантовская позиция: свобода в предложенных обстоятельствах. Вот мне предложены миром некие обстоятельства, и внутри этих обстоятельств я абсолютно свободен. И он своей жизнью постоянно реализовывал эту свободу и как поэт, и как редактор.
До революции была отменена предварительная цензура. В Советском Союзе отмены предварительной цензуры не было. Там главный редактор отвечал положением, даже жизнью, как капитан корабля: либо корабль пойдет ко дну, либо капитан его выведет каким-то образом в нормальные безбурные воды. И Твардовский выводил. И он понимал эту свободу в предложенных обстоятельствах. Он был всегда и во всем свободен – и когда печатал Солженицына, и когда злился на него за то, что он отказался от поправок в «Раковом корпусе», чтобы текст мог быть опубликован в советском подцензурном журнале. Для советских людей это был бы новый глоток свободы. Солженицын отказался, опубликовал роман на Западе. Твардовский понимал, и это очень важно, что Солженицын хотя и большой писатель, но он играет на разнице курсов между Западом и Россией. Твардовский такого не хотел, да, думаю, и не умел. А у Солженицына это был чисто шоуменский жест (сегодня это абсолютно понятно): он хотел, чтобы вещь была опубликована и именно на Западе, ему важнее было восприятие Запада, чем дыхание советского человека, который мог бы эту вещь прочитать и по-другому увидеть свою страну и мир. Ему хотелось шума вокруг своего имени – то, что Твардовскому никогда не было свойственно. Он имел внутренний успех подлинности. Эту подлинность он сохранял в себе, несмотря на разнообразные правительственные награды.
Я помню свой дом, профессорский дом. Там жили разные люди. Помню одного соседа, который подкараулил где-то Твардовского и попросил подписать ему его фотографию. Твардовский ведь был не поп-звезда, и этот человек был не фанат. Он просто читал и настолько уважал то, что делает Твардовский. Эта фотография потом стояла в рамке у них, не как иконостас, но для этой фотографии нашлось почетное место. Это была нормальная интеллигентная семья, кстати сказать, даже не гуманитариев, а биологов.
Потом это осознание Твардовским своего уровня и масштаба… Понимаете, ведь когда человек маленького масштаба, он не скажет, что Пастернак сильнее его. Никогда не скажет, потому что он маленький. А когда человек большой, он может себе это позволить и сказать: «Да, Пастернак больше, чем я, потому что я сам большой, я могу себе это позволить».
Александр Твардовский
Сегодня говорят: надо нашу историческую жизнь начать заново. Заново начать ничего невозможно, как известно. Мы можем просто, когда идём по жизни, иметь некие вехи, ориентиры, идеалы, не знаю, как это назвать. Я не буду сейчас ссылаться на Платона и на его идеалы, но Твардовский в каком-то смысле – образ идеального поэта. Поэта, каким он должен быть. Часто вспоминают о смоленском происхождении поэта, имея в виду его крестьянское происхождение. Но это была эпоха раскрестьянивания, когда крестьянство кончилось. Поэтому в «смоленщине» Твардовского я бы акцентировал другой момент. Смоленск и Смоленская область – это пограничье между восточной и западной Русью. Это пограничье давало свободу взгляда. Бахтин как-то написал, что вся культура, по сути, погранична.
Как историк литературы, конечно, скажу, что этот смоленский фактор важен. Но как читатель я подхожу к Твардовскому просто как к художнику. Как художник он выдерживает сравнение, по большому счету, с очень большими русскими и не только русскими поэтами. Я думаю, мы можем найти параллели и в англоязычной поэзии, и в немецкой поэзии.
И вот то самое странное состояние, когда народ стал нацией, о чем я уже говорил, это то, что пережил, как ни странно, в Германии Хайдеггер, когда он заговорил о народе как нации. Я не знаю, какой сдвиг произошел в мировой культуре, в этом странном движении мирового духа, но это было. Это было не очень долго. Это был короткий промежуток времени – где-то 1940–1950-е годы. Потом народ как бы растворился неизвестно в чем. Но ведь мы понимаем, что в культуре остаётся то, о чем сказано. И то, о чем сказал Твардовский, – о народе как нации, о народе как труженике, о трагедии нормального человека, который противостоит аду, даже попав туда, это на уровне русского Данте, – вот это, я думаю, в русской культуре останется навсегда. И ничего уж с этим не поделаешь. (Аплодисменты.)
Ленин как персонаж культурфилософии Элиаса Канетти
ХХ век привычно и давно ассоциируется у нас с явлением на сцене истории такого количества людей, что они получают специальный термин – массы. Век этот так же знаменит и обилен тоталитарными режимами,