Пейзаж как изображение красоты окружающего мира есть, таким образом, лишь нейтральное относительно возможных крайностей представление о пейзаже. Крайностями оказываются, во-первых, пейзаж как образ «человеческой», практически освоенной человеком действительности (причем тут может быть множество разнообразных нюансов), и, во-вторых, пейзаж как образ растущей «изнутри», по своим скрытым законам, «природы». Несмотря на бесчисленное количество самых разных художественных решений, которые весьма затруднительно классифицировать, жанр «чистого пейзажа», без хотя бы «стаффажных» фигур, в течение долгого времени воспринимался не только как неполноценный вид живописи, но и как теоретически недопустимый и подозрительный с точки зрения его художественной оправданности. Можно представить себе, что в определенных исторических обстоятельствах такой «чистый пейзаж» производит впечатление заведомой антиэстетичности как свидетельство критического состояния искусства. В начале XVI века у Альбрехта Альтдорфера переход от «Святого Георгия» 1510 года к «Дунайскому ландшафту» первой половины 20-х годов — плавный и постепенный: сфера природного расширяется и без всякой | навязчивости и внешних кризисов завоевывает для себя самостоятель-, ность, какая была возможна в то время, — тем не менее тут тоже есть j смысловой скачок, который должен был ощущаться остро и напряжен- j но, хотя между человеком и природной средой у Альтдорфера нет ни I малейшей напряженности.
Совсем иная ситуация — в начале XIX века, когда в немецкой живописи на совершенно новых смысловых основаниях утверждается, с опозданием, жанр пейзажа. Ф. В. Б. фон Рамдор, полемизировавший с Фридрихом в 1809 году и потому особенно известный в истории искусства, теоретик-дилетант с солидными знаниями и длинной косицей, прочно привязывавшей его к особому, сословно-окрашенному эстетизму последней трети XVIII века [1040] , — Рамдор различал эстетическое и
патологическое действие искусства и опирался при этом на эстетическую традицию, проходящую через весь XVIII век: «эстетическое» воздействие есть воздействие, собственно присущее искусству, вызывающее «незаинтересованное» любование предметом; противоположное эстетическому воздействие, названное у Рамдора патологическим, пробуждает у зрителя подлинный интерес (интерес в настоящем значении этого слова, а не в современном расхожем, нейтральном), то есть, другими словами, ввергает зрителя в те же самые жизненные связи и конфликты, из которых любое искусство, естественным образом, должно извлекать человека. «В искусстве мы радуемся тому, как искусство играет с нашими чувствами (Rьhrungen), — пишет Рамдор. — Если бы искусство могло переносить нас в настоящее волнение чувств (in eine wahre pathologische Rьhrung), то эстетическое воздействие (Rьhrung) отпадало бы, — произведение искусства перешло бы в природу, наслаждение прекрасным — в действительную взволнованность (Sympathie)» [1041] .
Полемика Рамдора с Фридрихом была вызвана знаменитой, написанной для домашней капеллы графа Туна в Тетшене, картиной «Распятие в горах» («Das Kreuz im Gebirge», Кат. № 167 [1042] ). Сейчас не место разбираться во всех, довольно путано изложенных аргументах Рамдора. Достаточно сказать, что никто не почувствовал смысла нового искусства Фридриха («Распятие в горах» было одной из первых написанных маслом работ уже не совсем молодого художника) с той остротой, что Рамдор [1043] , — подобная чуткость к новому нередко присуща его противникам, и в данном случае уровень полемики снижает лишь неприятное педантическое многословие критика.
Но вот одно Рамдор выражает с предельной ясностью: алтарный образ должен вызывать в созерцающем его человеке чувство благоговения (Andacht [1044] ), а для этой цели куда более подходит «историческая живопись» (напротив, «если пейзажная живопись будет пробираться в церкви и прокрадываться на алтари, то это подлинная дерзость» [1045] ), и потому, что она изображает само молитвенное благоговение, «представляет нам события, известные нам с детства, самый легкий намек на которые вызывает в нас множество самых трогательных (rьhrendster) фактов, черт характера, слов; и, наконец, наглядно представляет нам тайную вечерю и приглашает нас <…> достойным образом принять причастие» и т. д. [1046] . Согласно Рамдору, получается, что для того, чтобы картина, и в данном случае алтарный образ, не вызывала в нас «патологического», то есть жизненного, не эстетического волнения, она именно ту ситуацию, которая вызывает такое жизненное волнение — здесь сцену тайной вечери — должна наглядно и убедительно представить зрителю. Это, можно сказать, очень тонкий момент в рассуждениях критика, хотя можно сомневаться, что он продуман им до конца. У Рамдора выходит, что живопись своим эстетическим впечатлением только поддерживает (unterstьtzt [1047] ) внеэстетическую, жизненную, здесь — продиктованную религиозной ситуацией, взволнованность человека; искусство играет, поднимаясь над уровнем нешуточной жизненной серьезности, — такой взгляд вполне соответствовал бы облегченному эстетизму Рамдора, этого эпигона целого XVIII века, если бы только Рамдор не «оправдывал» дрезденский «Пейзаж с кладбищем» Рейсдал я [1048] (художника, оказавшего влияние на
Фридриха), не оправдывал пейзаж, который, по его мнению, вызывает «торжественно-религиозное чувство, проистекающее из созерцания ничтожества и тленности всех человеческих дел на этой земле» [1049] . Но здесь, у Рейсдаля, достигнуто, по мнению Рамдора, высшее, на что способна пейзажная живопись, — давать «сцену к всеобщей ситуации человека» [1050] , то есть, собственно, давать иллюстрацию общепонятного (что не требует уже поэтому ни аллегорий, ни символов).
Рамдор отказывает пейзажу в самостоятельности: пейзаж — иллюстрация общей ситуации или общеизвестного события [1051] ; в обоснованной традицией категоричности его суждения есть своя, не осознаваемая им, глубина. Попробуем проследить ее за Рамдором, или, вернее, вместо него: «историческая картина», картина с определенным сюжетом, отстраняет этот сюжет для зрителя, эстетически претворяет его, поддерживает в зрителе необходимую и уже направленную по нужному руслу настроенность его чувств; кроме того, такая картина относится к замкнутому кругу мифологических, религиозных или реальноисторических сюжетов и тем самым к уже так или иначе отстраненному, эстетически пресуществленному миру образов, миру размеренному и размеченному, благоупорядоченному. Иное дело — зритель, оказавшийся перед произведением пейзажной живописи: такое произведение или подчинено «исторической живописи» как ее зародыш или рудимент, так или иначе служит сценой для ненаписанных событий или ситуаций, и тогда оно оправдано, или же оно самостоятельно, и тогда оно не оправдано; в этом последнем случае такое произведение есть аллегория, а это значит, что оно, во-первых, эстетически невозможно — «с помощью хорошо составленного ландшафта нельзя строить аллегории» [1052] — и, во-вторых, эстетически недопустимо, поскольку оно, как мы уже слышали, ввергает зрителя в ту самую подлинную жизнь, извлекать из которой должно его всякое художественное произведение.
Эти два немыслимых с точки зрения архаического критика романтической живописи момента достаточно хорошо характеризуют суть пейзажа Фридриха. Главное — это, конечно, второй момент, именно то, что произведения Фридриха ввергают зрителя в подлинную жизнь. Весь вопрос в том, как они это делают. Но верно, по-видимому, и замечание Рамдора о том, что «с помощью хорошо составленного ландшафта нельзя строить аллегории», иными словами, пейзаж, чтобы быть аллегорическим, должен, с точки зрения своего правдоподобия, заключать в себе некую непоследовательность, противоречивость; если в пейзажах Фридри-
ха будет обнаружен аллегорический смысл, то нужно будет согласиться с воспитанником XVIII века, утверждающим, что именно «необычное соотношение всего видимого на картине указывает на скрытое значение картины, создает аллегорию и помогает разгадать ее» [1053] .
2
Овладевающий языком пейзажа немецкий художник начала XIX века находится на другом конце того пути, по которому, за три века до этого, пошел Альтдорфер. И гармония Альтдорфера тоже небеспроблемна: как и всякая гармония, она строится из противоположностей, и хорошо сработавшиеся у него человек и природа сошлись лишь на довольно узкой почве — на отсутствии, так сказать, чрезмерного интереса друг к другу. Гармония Альтдорфера эпически спокойна, проста и величественна. В горах, почве и деревьях на его картине взгляд зрителя встречает естественный для себя предел, прекрасную поверхность, границу природного и человеческого.