У высших видов животных мы наблюдаем разделение инстинкта (используемый термин аналогичен термину «разделение труда»). Здесь речь идет о совместном регулировании инстинктивного стремления детеныша к контакту и инстинктивного предоставления контакта родителем, которое завершает приспособительное функционирование у детеныша. Было замечено, например, что некоторые млекопитающие могут научиться дефекации, только если мать вылизывает ректальное отверстие своего детеныша.
Можно было бы предположить, что человеческое детство и обучение человеческого детеныша есть просто высшая форма такой инстинктивной реципрокности. Однако влечения, с которыми человек появляется на свет, — это не инстинкты; равно как и комплементарные влечения его матери нельзя считать всецело инстинктивными по природе. Ни те, ни другие не несут в себе паттернов завершения, самосохранения, взаимодействия с каким-либо сегментом природы; их должны еще организовать традиция и совесть.
Как животное, человек ничего не значит. Бессмысленно говорить о ребенке так, как если бы это было животное в процессе приручения; или говорить о его инстинктах как о наборе паттернов, подверженных вторжению или блокированию со стороны автократической среды. «Врожденные инстинкты» человека — это фрагменты влечения, которые собираются, наделяются значением и организуются в течение длительного детства методами ухода за ребенком и его дисциплинирования, варьирующими от культуры к культуре и определяемыми традицией. В этом кроется его шанс как организма, как члена общества и как индивидуума. В этом же заключается и его ограниченность. Ибо, если животное выживает в тех случаях, когда его сегмент природы остается достаточно предсказуемым, чтобы соответствовать врожденным паттернам его инстинктивной реакции, или когда эти реакции содержат в себе основы для необходимой мутации, человек выживает только тогда, когда традиционное детское воспитание снабжает его совестью, которая будет руководить им, не подавляя, и которая настолько тверда и одновременно гибка, чтобы приспосабливаться к превратностям исторической эпохи. Для достижения этой цели детское воспитание утилизирует те темные инстинктуальные (сексуальные и агрессивные) силы, которые наделяют энергией инстинктивные паттерны (животных), а у человека, именно вследствие его минимального инстинктивного оснащения, оказываются высокомобильными и чрезвычайно пластичными. [18]
Здесь мы просто хотим достичь начального понимания (и согласования) графика прегенитальности и систематической взаимосвязи ее модусов органа, создающих ту базисную ориентацию, которую организм или его части могут испытывать к другому организму или его частям и к миру вещей. Наделенное органами существо может вбирать в себя объекты или другие существа, может удерживать их или выпускать, а может и само проникать в них. Существа с органами способны также выполнять такие модальные действия с частями другого существа. Человеческое дитя за свое долгое детство усваивает эти модусы физического подхода, а с ними — и модальности социальной жизни. Ребенок научается жить в пространстве и времени, так же как он научается быть организмом в пространстве — времени его культуры. Каждая усваиваемая таким образом частная функция базируется на интеграции всех модусов органа друг с другом и с образом мира соответствующей культуры.
Если в качестве частной функции мы возьмем интеллектуальную деятельность, то обнаружим, что она либо составляет целое с модусами органа, либо будет искажаться ими. Мы воспринимаем информационное сообщение; по мере того, как мы его принимаем (= инкорпорируем), мы интуитивно схватываем то, что кажется заслуживающим присвоения; усваивая такую информацию, мы пытаемся понять ее по-своему, сравнивая с другими порциями информации; удерживаем одни части сообщения и отбрасываем (= элиминируем) другие; наконец, мы передаем сообщение другому лицу, в интеллектуальном аппарате которого соответствующее усвоение или оплодотворение повторяется. И так же как модусы взрослой генитальности могут нести более или менее искажающий отпечаток ранних опытов модуса органа, так и интеллектуальность человека — к радости или к огорчению — может характеризоваться недоразвитием или сверхразвитием того или иного из основных модусов. Кто-то набрасывается на знания столь же жадно, как та коза (персонаж комиксов), которую другая спрашивала, удалось ли ей съесть за последнее время свежую книгу. Кто-то затаскивает свои знания в угол и грызет их там, как кость. Еще кто-то превращает себя в склад информации, вообще не надеясь когда-либо переварить ее. Некоторые же предпочитают источать и расточать информацию, которая не усвоена, и неусваиваема. А интеллектуальные насильники упорствуют в том, чтобы их мнения считались обязательными, пробивая защиту невосприимчивых слушателей.
Однако все это — карикатуры, лишь иллюстрирующие тот факт, что не только зрелые половые сношения, но и любой другой тип связей развивается на основе правильной (или неправильной) пропорции прегенитальных модусов органа, и что каждую форму связи можно охарактеризовать относительной взаимностью модусов подхода или односторонними формами агрессии. Чтобы установить конкретную пропорцию, социетальный процесс использует раннюю сексуальную энергию, так же как ранние модусы подхода. Он доводит дело до конца благодаря традиционному воспитанию фрагментарных влечений, с которыми человеческое дитя появляется на свет. Другими словами, там, где фрагменты инстинкта у детеныша млекопитающих животных собираются (относительно) более полно за (относительно) более короткое время посредством инстинктивной заботы со стороны его родителей, гораздо более фрагментарные паттерны человеческого дитя находятся в зависимости от предписаний традиции, которая направляет и наделяет значением родительские реакции. Исход этого более вариабельного завершения паттернов влечения посредством традиции (знаменитого как раз совместными достижениями и изобретательными специализациями и усовершенствованиями) навсегда привязывает индивидуума к традициям и институтам социального окружения его детства и оставляет незащищенным перед (не всегда логичной и справедливой) автократией его внутреннего правителя — совести.
4. Генитальные модусы и пространственные модальности
Эта глава начиналась двумя клиническими эпизодами, где было показано, что зоны и модусы имеют влияние на игру, а также на симптомы и поведение двух маленьких пациентов. Я намерен закончить ее результатами наблюдений, полученных на большой выборке детей — не пациентов, а испытуемых, участвовавших в генетическом исследовании, выполненном в Калифорнийском университете. [19] К тому же, эти дети вышли из возраста игр. Десяти-, одиннадцати- и двенадцатилетних, их уже опрашивали и наблюдали регулярно в течение десятилетия, а все различные аспекты роста и развития их тел, умов и личностей тщательно протоколировались. Когда я присоединился к проводившей это исследование группе, чтобы проанализировать их записи, мы сочли интересным проверить на большой выборке клиническое утверждение, служащее основанием для таких наблюдений, как наблюдение игры Питера и Энн, а именно, что наблюдение игры может добавить важные указания (pointers) к доступным из других источников данным. Снабдит ли меня имеющаяся в распоряжении процедура образцами игры, которые могли бы служить реальными ключами к данным, накопленным в отчетах по этому исследованию? Может быть то, о чем я узнал из историй болезни, здесь удалось бы применить к продолжающимся историям жизни?
Я установил игровой стол со случайным набором игрушек и приглашал участвующих в исследовании мальчиков и девочек подойти к нему и вообразить, что стол — это киностудия, а игрушки — актеры и декорации. Затем просил их «создать на столе захватывающую сцену из воображаемого кинофильма». (Каждый выполнял мое задание в одиночку, т. е. игра была индивидуальной.) Такая инструкция давалась с целью избавить этих детей, большинству которых уже исполнилось одиннадцать лет, от «оскорбительного» предложения играть с «детским барахлом»; в то же время предполагалось, что инструкция такого рода будет достаточно безличным «стимулом» для нестесненного самосознанием использования воображения. Но здесь нас сразу ждал сюрприз: хотя за полтора с лишним года около 150 детей построили примерно 450 сцен, лишь полдюжины из них оказались киносценами и только несколько кукол были названы именами конкретных актеров. Вместо этого дети выстраивали свои сцены так, как если бы руководствовались внутренним замыслом, рассказывали короткую историю с более или менее увлекательным сюжетом и оставляли меня перед задачей раскрыть, что (если вообще что-то) эти конструкции могли «значить». Я помнил однако, что за несколько лет до исследования детей, когда я испытывал аналогичный метод на меньшей группе специализировавшихся по английскому языку и литературе студентов Гарварда и Рэдклиффа, просив их придумать «драматическую» сцену, ни одна сцена не напоминала творений Шекспира или какого-то другого драматурга. Судя по всему, такие неопределенные инструкции действительно совершают то, что поощрение «свободно ассоциировать» (то есть позволять мыслям блуждать, а словам течь без самоцензуры) производит в психоаналитическом интервью, так же как и предложение поиграть — в интервью с детьми, а именно, — создают тенденцию к появлению с виду произвольных тем, которые при более тщательном изучении оказываются тесно связанными с движущими силами истории жизни конкретного человека. И то, что я стал называть «уникальными элементами», в данном исследовании часто служило ключом к искомому значению. Например, один из немногих участвовавших в исследовании цветных мальчиков (к тому же, самый маленький из них) оказался единственным ребенком, построившим свою сцену под столом. Тем самым мальчик представляет полное и оттого приводящее в уныние доказательство значения своей улыбчивой кротости: он «знает свое место». Или возьмем единственную сцену, в которой стул задвинут под рояль, так что совершенно ясно — никто не играет. Поскольку построившая эту сцену девочка — единственная испытуемая, чья мать была музыкантом, предположение о том, что функциональное значение громких музыкальных звуков в ее детстве (при подтверждении другими данными) заслуживает нашего внимания, становится правдоподобным. Наконец, упомянем об одном из главных случаев, где ребенок (девочка) выдает в игре осведомленность в чем-то таком, чего, как предполагалось, она не знает. Об этой девочке, которая тогда страдала злокачественным заболеванием крови и, увы, теперь уже умерла, нам было сказано, будто ей неизвестно, что ее жизнь поддерживается только благодаря новому медицинскому препарату, в то время еще проходившему испытания. Она оказалась единственной девочкой, построившей руины и поместившей в центре развалин игрушечную «девочку, которая чудом ожила после того, как ее принесли в жертву богам». Приведенные примеры не затрагивают трудной проблемы интерпретации бессознательного содержания; они только показывают, что подобные сцены достаточно часто оказываются тесно связанными с жизнью. Но и это тоже не будет предметом ближайшего обсуждения. Здесь я намерен рассмотреть лишь проявления силы модусов органа в пространственных модальностях.