в воображение свое верить.
Тютчев не любил русской деревни, не умел разговаривать с мужиками, но воспевал русское убожество, как западный европеец восторгается берегом Таити или Гаити. Пушкин жил в русской деревне, обожал попивавшую водочку няню, но он был не русский патриот с Запада – с западными поисками чего-нибудь экзотического, он жил в России, но был подлинный русский европеец. Он отвечал иронией на карамзинское умиление (в «Бедной Лизе»), что и крестьянки любить умеют, – образом «барышни-крестьянки», тоже, кстати, и не случайно, – Лизы. Любовь все же может испытать цивилизованное, прошедшее «воспитание чувств» существо. Любовь требует высокого духовного развития. И бедная Лиза у Карамзина в сущности – переодетая барышня. Об этом Пушкин и сообщает устами И.П. Белкина. А простая крестьянка, няня, честно признается: «И, полно, Таня! В эти лета / Мы не слыхали про любовь». Но Пушкин понимал ее и мог часами с ней беседовать, ибо европейское воспитание научило его воспринимать и ценить Другого, понимать его, не чуждаясь доброй простоты народа: «Подруга дней моих суровых, / Голубка дряхлая моя!» Кстати, не детства, а «суровых дней» ссылки. Пушкин говорил о грустных русских песнях, о том, что все мы поем уныло. Но умел уныние преодолеть и не поддаться страшному греху русской деревни – забвению себя в вине.
А ведь друзья боялись за поэта, когда его сослали в деревню.
Вяземский. А.И. Тургеневу, 13 августа 1824 г. Остафьево.
«Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина. Он от нее отправился в ссылку; она оплакивает его, как брата. <…> Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство – заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? <…> Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, чтo есть ссылка в деревне на Руси? Дoлжно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина!» [97] Боялся, начнет «пить пунш», т. е. сопьется.
Стремление «в просвещении стать с веком наравне», образовать и развить свой ум пересиливало у Пушкина любые невзгоды. Он и в деревне не впадал ни в пьянство, ни в мистику, ни в отчаяние.
Оракулы веков, здесь вопрошаю вас!В уединенье величавомСлышнее ваш отрадный глас.Он гонит лени сон угрюмый,К трудам рождает жар во мне,И ваши творческие думыВ душевной зреют глубине.«Деревня», 1819
И даже его поиск веры подкреплялся его разумом. Впрочем, об этом уже сказано: «Интересно прежде всего противоположное общему мнению представление Пушкина, что путь к вере затрудняется не умом, а скорее, сердцем. “Ум ищет божества, а сердце не находит”. <…> Защита веры отнюдь не обращает Пушкина в иррационалиста-мистика, врага ясного и умного слова, врага божественного разума. Знаменитые строчки Тютчева “мысль изреченная есть ложь” он никогда не повторил бы, во всяком случае не отнес бы к своему творчеству. Он определенно любил свет разума, его божественную ясность» [98].
Дoлжно было «русскому европейцу» пропустить сквозь свою душу простонародную Россию – и не сломаться, остаться самим собой. Только «духовный богатырь» был способен совершить подобный подвиг. Что ж, Пушкин таким богатырем и оказался.
А для этого прежде всего необходим был реализм в подходе к жизни, не критический и не социалистический, а христианский, гуманистический. То есть умение видеть то, что есть, понимать сложность мира, не идеализировать, не строить прожектов, не говорить, как должно быть, а исходя из насущного и наличного найти возможность реального преображения действительности – в деянии реального человека Петра, а также найти и меру частной жизни: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Рая на земле никому не обещано. Вот устойчивая позиция Пушкина. Но есть выработанные цивилизованным человечеством ценности, которые надлежит отстаивать, – честь, достоинство, независимость, право на свободный труд, свою «обитель трудов и чистых нег», творческую свободу, короче, строй и лад.
Тот строй и лад, на который постоянно покушалась неуправляемая стихия, вырывающаяся из бездны, над которой удержал Петр Россию. Говоря о Пушкине, нельзя забывать, что он думал и дышал историей, чувствовал историей. Спросим: что такое русская бездна, над и перед которой Петр удержал Россию? Ответ – русский бунт. Стоит процитировать строчки Г.П. Федотова: «Начиная от Смуты и кончая царствованием Петра, все столетие живет под шум народных – казацких – стрелецких – бунтов. Восстание Разина потрясло до основания все царство. Эти бунты показывают, что тягота государственного бремени была непосильна. <…> Бунт есть необходимый политический катарсис для московского самодержавия, исток застоявшихся, не поддающихся дисциплинированию сил и страстей. Как в лесковском рассказе “Чертогон” суровый патриархальный купец должен раз в году перебеситься, “выгнать черта” в диком разгуле, так московский народ раз в столетие справляет свой праздник “дикой воли”, после которой возвращается, покорный, в свою тюрьму. Так было после Болотникова, Разина, Пугачёва, Ленина» [99].
Открываем «Историю Петра I» и видим, какое огромное место отводит Пушкин бунтам, сотрясавшим Россию накануне воцарения Преобразователя. В эти годы бунт с окраин государства переместился в столицу, и ситуация стала в некотором смысле хуже Смуты – не было ведь династической смены, не шли на Москву иноземцы (напротив, защищали верховную власть от собственного народа). Просто ненормальность явилась как норма, как образ жизни. Когда-то по поводу восстания Степана Разина европейцы сетовали, что если падет Москва, единственное место, где возможны межгосударственные отношения, то Европа останется перед дикой и опасной степью. Но вот и Москва взорвана изнутри. Пушкин приводит простые факты: «Петр избран был 10 мая 1682 г. и в тот же день ему присягнули. <…> Мая 15. Стрельцы, отпев в Знаменском монастыре молебен с водосвятием, берут чашу святой воды и образ Божьей матери, предшествуемые попами, при колокольном звоне и барабанном бое вторгаются в Кремль». Картинка впечатляющая: православные священники ведут бунтовщиков на православного царя. Но дальше: «Деда Петра, Кирила Полуехтовича, принудили постричься, а сына его Ивана при его глазах изрубили». Перечисление преступных деяний стрельцов превращается в мартиролог: «Убиты в сей день братья Натальи Кириловны Иван и Афанасий, князья Михайло Алегукович Черкасский, Долгорукие Юрий Алексеевич и сын его Михайло, Ромодановские Григорий и Андрей Григорьевич, боярин Артемон Сергеевич Матвеев, Салтыковы, боярин Петр Михайлович и сын его стольник Федор, Иван Максимович Языков (?), стольник Василий Иванов, думные люди Иван и Аверкий Кириловы, Иларион Иванов и Янов; медики фон Гаден и Гутменш» (8, 20–21).
А чего стоят бесконечные попытки покушений на царя! Вот, скажем, заговор Щегловитого 1689 г.: «Были еще разные покушения. Заговорщики думали совершить цареубийство в Кремлевском дворце или