Идеология времен упадка не может выдвинуть ни одной принципиально новой проблемы. Это и попятно: ей приходится, так же как и буржуазной общественной мысли классического периода, давать ответы на те вопросы, которые поставлены противоречиями капитализма. Различие между классиками и «новыми» идеологами заключается «лишь» в том, что первые искали честных и научных решений, хотя и не могли выполнить эту задачу с действительной полнотой и цельностью, — декаденты же трусливо избегают всего, что ведет к признанию истины, маскируясь либо «строгой научной объективностью», либо романтическим кокетством. Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме» блестяще доказал, что Авенариус, Мах и прочие декаденты только повторяют в нарочито туманной форме, путая, и не договаривая, те же мысли, которые уже давным-давно и гораздо отчетливей быки высказаны реакционным идеалистом Беркли.
Выше мы видели, как плоско и эклектично трактуют декаденты проблему противоречивости прогресса. Но лучше обстоит дело с другим существенным вопросом капиталистической действительности — с проблемой общественного разделения труда.
Общественное разделение труда возникло задолго до капитализма. Но господство товарных отношений, все больше овладевающих всеми областями, настолько углубило и расширяло это разделение труда, что оно приобрело качественно новый характер. Основное явление — это противоположность города и деревни. Как говорит Маркс, «она наиболее грубо выражает подчинение индивида разделению труда и определенной, навязанной ему деятельности, — подчинение, которое одного превращает в ограниченное городское животное, а другого — в ограниченное деревенское животное и ежедневно заново порождает противоположность между их интересами»[14]
Второй из основных фактов, принадлежащих к общественному разделению труда, — разрыв между духовным и физическим трудом— углубляет все возникающие на этой почве противоречия. Для капитализма характерно, что и господствующие классы не могут избежать подчинения этой общественной тенденции и, как остроумно заметил Энгельс, вредные последствия общественного разделения труда распространяются и на тех людей из высшего слоя, «специальность» которых состоит в ничегонеделаньи.
Капиталистическое разделение труда охватывает не только все области материальной и умственной общественной деятельности, — оно проникает в души отдельных людей, вызывая в них глубокие деформации, которые возвращаются обществу в различных формах идеологических искажений. Безоговорочное приятие этих психологических и нравственных деформаций, их усиление и приукрашивание средствами декадентской философии является одной из главных черт периода культурного упадка.
Нередко история последних восьми-девяти десятилетий дает примеры превращения незаурядного человека в ограниченного филистера. Капиталистическое разделение труда, овладевая сознанием людей, заполняет его поверхностными явлениями повседневности, приобретающими мнимо-самостоятельное значение, отрыв теории от практики отделяет в людях, капитулировавших перед капитализмом и отказавшихся от сопротивления, разум от чувства. В результате нормальный буржуа приходит к убеждению, что он — маленькое колесо в гигантской машине, разгадать назначение и общий ход которой он не в силах. И если такая связь, такая вынужденная принадлежность к общественному целому отрицается (на анархистский манер), дело от этого, конечно, не меняется; в этом случае внутренние противоречия также не преодолены и только получают отрицательное лже-философское обоснование. Принимает ли буржуа противоречия своей жизни, как должное, или их отрицает, в обоих случаях общество противостоит ему, как необъяснимая мифическая сила, как фатальная «объективность», грозная для всякого индивида.
Такое опустошение общественной деятельности влечет за собой, как неизбежное идеологическое следствие, взгляд на частную жизнь, как на единственный островок, где есть несомненная и доступная пониманию реальность. «My house is my castle» («Мой дом — моя твердыня») — вот жизненная формула каждого капиталистического филистера. «Маленький человек», раболепствующий перед всяким, кто сильнее его, у себя в доме дает полную свободу своей подавленной и извращенной жажде господства.
Но объективные общественные отношения не позволяют себя одолеть посредством ложного толкования, в какой бы самонадеянной форме оно ни выражалось. Общественность осуществляет свои права и в этом узком, идеологически забаррикадированном пространстве частной жизни. Любовь, брак, семья — все это общественные категории, «формы существования» человека.
Искаженное отражение действительности в душе филистера воспроизводит и здесь ложное противоречие мертвой объективности и пустого субъективизма, С одной стороны, эти представления разрастаются и здесь до фетишизированной, мистифицированной «судьбы»; с другой стороны, жизнь чувств, не превращающихся в действие и отовсюду гонимых, все больше устремляется к «чистой интимности». В конце концов, безразлично, каким способом филистер пробует справиться с этими реальными противоречиями — апологетически их замалчивает, прикрашивая обычный буржуазный брак по расчету неискренней «любовью» или же решается на романтический бунт, видя в любой реализации человеческих чувств мертвящее начало, неизбежность разочарования, и укрывается от него в полном уединении, В обоих случаях односторонне, неверно и бессознательно воспроизводятся основные противоречия буржуазной жизни.
Вспомните, как Маркс, анализируя подчинение человека капиталистическому разделению труда, подчеркивал животный и тупой характер этого подчинения.
Животная ограниченность повторяется в каждом человеке, не борющемся конкретно и реально против этих губительных общественных тенденций. Такая ограниченность зафиксирована, и в идеологической форме — в противопоставлении рационализма и иррационализма, чрезвычайно модного в последние десятилетия.
Современные буржуазно-реакционные идеологи воспевают «неземную глубину» иррациональности. В действительности же здесь есть одна вполне земная тенденция, которая может быть прослежена по всей линии от суеверия темного крестьянина, через филистерский азарт игрока в скат и до «бессмысленной утонченности» душенной жизни, о которой так печально говорил Нильс Лине. Рационализм — это робость перед объективной капиталистической действительностью, сдача без боя, без сопротивления. Иррационализм — это такой же бессильный, такой же трусливый, такой же пустой и бессмысленный протест против нее.
Иррационализм, как мировоззрение, фиксирует опустошение человеческой души, выхолащивание общественного содержания из сознания человека и противопоставляет внутренней душевной жизни такой же опустошенный и мистифицированный мир разума. Поэтому иррационализм не только философски выражает, но и усиливает все возрастающую эмоциональную некультурность. Он апеллирует к самым низменным инстинктам, к тому животному, зверскому, что прививается людям жестокими условиями общественной жизни в условиях гниющего капитализма.
Декаденты-философы и декаденты-художники прошлых десятилетий не были, конечно, фашистами, и многие из них, может быть, даже большинство, отвергли бы с негодованием лозунг «земля и кровь»; но хотя у них и в мыслях не было, какие выводы и какое практическое применение может быть сделано из их писаний, на них лежит большая вина: проповедуя обращение к самым грубым и дурным инстинктам, они объективно подготовляли почву для распространения тех ядовитых продуктом идеологического гниения, которые вырабатывает фашистская разновидность умирающего империализма.
Социальное сближение изысканно-опустошенного индивидуализма и «раскрепощенного» скотства может показаться некоторым читателям, затронутым современными предрассудками, несколько парадоксальным. Однако его законность нетрудно доказать примерами из продукции философского и художественного декаданса. Возьмем, например, одного из нежнейших и чувствительнейших поэтов недавнего прошлого — Райнера Марна Рильке. Одни на главных черт его человеческого и художественного облика — ужас перед бездушием и грубостью капитализма. В одном из своих писем он описывает отношение детей к бессмысленным поступкам взрослых, желание детей спрятаться в темном углу от этой бессмысленной деловитости, и видит в этом детском чувстве прообраз отношения художника к современной действительности. Действительно, стихи Рильке часто выражают чувство такой заброшенности с большой точностью и силой.
Но прочтем внимательно одно из таких стихотворений. В «Buch der Bilder» Рильке рисует образ Карла XII, шведского короля, как легендарное воплощение такой одинокой меланхолии, прозябающей среди грома и блеска внешней воинственной жизни. Легендарный король одинок в своей юности, одинокий и печальный он мчится на коне по полю, охваченному дикой битвой, и только к концу сражения его глаза немного посветлели от внутренней теплоты.