всех, духовный центр, который содержал бы в себе высший смысл назначения России на земле – религиозный, государственный, культурный, политический, – то выяснилось, что ни слишком пристрастные к конкретным программам Толстой, Достоевский или Чернышевский, ни тем более политики не в состоянии вместить все претензии и – главное – выразить чувство национального достоинства, чести, а не экзотической исключительности, дать шанс на равноправие с богатой и культурной Европой. Это может только русский европеец Пушкин. Он не Западу – русским нужен, для русских он оправдание их надежд на достойное будущее. Борис Зайцев нашел немного неуклюжие, но точные слова: «Пушкин, думаю, для всех сейчас – лучшее откровение России. Не России старой или новой: истинной. Когда Италия объединялась, Данте был знаменем национальным. Теперь, когда России предстоит трудная и долгая борьба за человека, его вольность и достоинство, имя Пушкина приобретает силу знамени» [134].
Пушкин никогда не говорил, что русский народ – всеевропеец, что русские наиболее предназначены ко всемирному братству. Он просто был, был русским европейцем (не хуже француза, англичанина, итальянца, немца), русским человеком, каким русский человек в идеале должен быть. И сегодня нельзя не согласиться: «Пушкин – это гений, сумевший создать идеал нации. Не просто “отобразить”, не просто “изобразить” национальные особенности русского характера, а создать идеал русской национальности, идеал культуры» [135]. Хотя вопрос более сложный, мне кажется. П. Паламарчук в комментариях к гоголевским «Арабескам», заметил, что Гоголь обещал, мол, явление русского человека, такого, как Пушкин, через двести лет. И вот-де не является. Надо сказать, обещание было опрометчивое. Не явится. Потому что уже явился. Божественный глагол звучит однажды. Его просто надо слушать. Как однажды явился Богочеловек, а все последующее развитие человечества – бесконечные усилия приблизиться к тому образцу, который был не доказан, но показан, что есть, по Хайдеггеру, лучшая демонстрация истинности. Так России был явлен Пушкин. Бунин писал о Пушкине: – Он, Его, о Нем, т. е. с большой буквы, как о Богочеловеке. А Иван Шмелёв сформулировал так: «Есть у народов письмена-откровения. В годины поражений и падений через них находят себя народы: в них – воскрешающая сила. Пушкин – вот наше откровение, вот тайна, которую мы как будто разгадали» [136]. Разгадали потому, что Пушкин сам и есть разгадка судьбы России, как Христос – судьбы человечества. Не случайно с такой страстной любовью (как ни у одного писателя!) изучен каждый его шаг, каждое его слово, каждая записка или обмолвка.
Русские писатели всю вторую половину XIX века искали идеал, фигуру, которая укажет России путь, русского Христа – то в Рахметове, то в Алеше Карамазове, то даже в Штольце. Все эти герои были вполне умозрительны, мимо них спокойно, преодолевая и отвергая их, прошло русское общество. А значение Пушкина росло и крепло. И в итоге про него, про единственного, можно сказать, что он есть «путь и истина» России.
V. Петр Чаадаев. Европейский вызов
Если Провидение вручило вам свет слишком яркий, слишком ослепительный для наших потемок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели ослеплять людей как бы Фаворским сиянием и заставлять их падать лицом на землю? Я вижу ваше предназначение в ином; мне кажется, что вы призваны протягивать руку тем, кто жаждет подняться, и приучать их к истине, не вызывая в них того бурного потрясения, которое не каждый может вынести. Я твердо убеждена, что именно таково ваше призвание на земле: иначе зачем ваша наружность производила такое необычное впечатление даже на детей? Зачем были бы даны вам такая сила внушения, такое красноречие, такая страстная убежденность, такой возвышенный и глубокий ум? Зачем так пылала бы в вас любовь к человечеству?
Е.Г. Левашова – П.Я. Чаадаеву, 1835
1. «Имя роковое»
Подводя за рубежом итоги интеллектуального развития России, Бердяев писал: «Скорбный трагический образ Чаадаева стоит у самого исхода движения созревшей русской мысли XIX века» [137].
После роковой (как и все в жизни Чаадаева) публикации первого «Философического письма» в «Телескопе» за 1836 г. – на родине неполный корпус текстов Чаадаева был издан М. Гершензоном только в 1913–1914 гг.: в эпоху между двух революций, когда дух освободительного движения и предчувствие слома самодержавной империи небывало раскрепостили русскую литературу. Вообще, надо сказать, Чаадаева охотно печатали в те периоды, когда русское общество не являло собой Некрополис, не умирало от застоя и гниения, когда в нем бурлила жизнь. Публикация в «Литературном наследстве» пяти «Философических писем» в 1935 г. по своей неправдоподобности, неадекватности общественной ситуации напоминала чем-то «телескопскую» столетней давности. В годы расправы со всеми инакомыслящими никто не ожидал появления в печати главного русского инакомысла. Правда, тираж был мизерный, и откликов появилось немного. В 1939 г. публикатор и переводчик Чаадаева Д. Шаховской был арестован, и архив мыслителя на долгие годы снова исчез из поля зрения не только читающей России, но даже исследователей.
В 1965 г. вышла в свет книга А. Лебедева о Чаадаеве, писавшаяся, как можно предположить, зная тогдашние наши издательские темпы, в начале 60-х годов после XX и XXII съездов партии. Из крупных работ начала перестройки можно назвать только книгу Б. Тарасова («Чаадаев», М., 1986). И, наконец, в 1987 г., спустя 151 год после первой публикации, отечественный читатель получил сравнительно полный состав сочинений Чаадаева, собранных Б.Н. Тарасовым. За этим изданием последовали другие, более насыщенные, тщательнее и обстоятельнее прокомментированные, вплоть до двухтомника.
Оглядываясь на крестный путь великого русского мыслителя и судьбу его творческого наследия, имеет смысл поставить вопрос, относящийся не к делам издательским, а скорее к размышлениям о духовном состоянии нашего общества и – в этом контексте – о месте, какое занимает Чаадаев в истории русской культуры, в ее становлении и развитии. Задумаемся: очевидно, не случайно, что мыслитель, которого мы называем одним из родоначальников освободительного движения в России, подвергался такому запрету, хотя рядом издавались и переиздавались его современники – масштаба гораздо меньшего и тоже далекие от ортодоксии вульгарного материализма. А ведь Пушкин, заметим, сравнивал Чаадаева с Брутом и Периклом («он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес»), то есть с людьми, давшими законы государственного благоустроения (из школы еще – «золотой век Перикла»), послужившие основой духовного расцвета Древних Афин и Древнего Рима. Мы повторяем, что Пушкин – «наше все», говорим о поэте как истоке, центре, средоточии русской культуры, а он называл мыслителя «целителем» своих «душевных сил», публично объявляя, кто стоял у начала его духовного восхождения:
Во глубину души вникая строгим взором,Ты оживлял ее советом иль укором;Твой жар воспламенял к высокому любовь.
Как впоследствии литература питала русскую философскую мысль, так вначале именно философия дала духовный заряд отечественной литературе. Впрочем, будучи