но политика ассимиляции и «плавильного котла» (melting pot) способствовала сглаживанию и устранению различий.
С 1980-х годов и в этой области начали происходить радикальные перемены. Новая значимость коллективных идентичностей выявляет те различия, которые прежде так старательно стирались. Теперь центральное место заняла культурная самобытность, с ней стали соотноситься личные воспоминания, служившие основой для отнесения себя к той или иной отдельно выделенной идентичности. Принятый в 1982 году канадский «Multiculturalism Act» предоставлял иммигрантам право сохранять свою культурную идентичность и культурное наследие [166]. Менялось и самосознание Канадского государства. Правительство, обратившись к «политике покаяния», учредило «комиссию правды», призванную расследовать преступления колониализма. Благодаря этому повороту история колониального угнетения и бесправия вернулась в сознание жителей страны. Модифицированная таким образом национальная история – и это решающий момент – должна была быть принятой и иммигрантами, которым также предлагалось стать в будущем ее носителями. Отныне переселенцы не просто вступали в открытое для них будущее новой страны, но, принимая ее гражданство, они брали на себя ответственность и за темные страницы ее прошлого. Иммиграция происходит в нынешней Канаде на фоне нового самокритичного осмысления национальной истории. «Гражданство страны, – говорилось на церемонии вручения паспортов новым канадским гражданам в Ванкувере, – это не „шведский стол“. Никто не вправе выбирать себе лишь то, что ему по вкусу, пренебрегая остальным. Разумеется, с канадским гражданством связано как хорошее, так и плохое. Давая клятву при принятии канадского гражданства, вы берете целиком наследие канадской истории и гражданских прав. Теперь вы также несете ответственность не только за добрые деяния, но и за все ошибки, допущенные нами, за все содеянное нами зло. …Такова часть целого. Возможно, вы сочтете это несправедливым, но никто и не говорит, что это справедливо. Такова часть гражданских прав» [167].
В сегодняшней Австралии также горячо обсуждается вопрос, должны ли гражданские права иммигрантов включать в себя негативные эпизоды колониальной истории. Если раньше переселенцы прибывали в страну без прошлого и с безграничным будущим, то теперь они сталкиваются и с дурным прошлым Австралии. Как написал один австрийский антрополог, иммиграция становится «процессом, индуцирующим вину» (a guilty-inducing process) [168].
Подобная эволюция национального самосознания является непосредственным следствием Холокоста и колониальной истории. В рамках новой парадигмы прав человека уже невозможно с помощью простого забвения избавиться от ужасов истории, от памяти о преступлениях против человечества. Эти события стали предметом нового общественного внимания, новых свидетельств очевидцев, новых дебатов, новых воспоминаний. Политика покаяния откликается на травмы тех коренных жителей, чьи истории раньше не могли быть услышаны. Теперь же сложилось понимание того, что травматическое прошлое коренного населения, игнорировавшееся колонизаторами, вовсе не прошло бесследно, а продолжает возвращаться в виде болевых синдромов. Воспоминания об исторической вине впервые открывают для национальной памяти возможность признать историю жертв, что сопровождается актами реституции и новыми мемориальными практиками, которые способствуют интеграции общества.
Этнический парадокс и плюрализация национальной памяти
Начиная с 1990-х годов воспоминания о нацистском прошлом сделались составной частью немецкой национальной памяти. Когда к 2000 году возник вопрос о статусе Германии как иммиграционной страны, только что сформировавшаяся негативная национальная память стала предметом критики. Вплоть до 1990-х годов считалось, что иностранные рабочие по истечении срока трудовых договоров вернутся в страну, откуда они приехали. Ситуация изменилась, когда в 1998 году правительственная коалиция социал-демократов и «Зеленых» подтвердила статус Германии как иммиграционной страны, реформировав иммиграционное законодательство. Тогда возникли новые вопросы к национальному самосознанию и национальной истории. Должна ли Германия в результате данных перемен перестроить национальный нарратив с учетом нового плюралистического образа? Идет ли речь о том, чтобы новые иммигранты признавали сопричастность к негативной стороне национальной памяти?
Подобные вопросы послужили предметом продолжительной дискуссии. Например, Ханно Леви, директор Еврейского музея в Хоэнэмсе, выступил против альтернативы, когда мигрантам либо навязывают память об исторической вине, либо их исключают из коммеморативного сообщества. По мнению Леви, память не должна подвергаться «пограничному контролю», который препятствует полноправному членству мигрантов в немецком обществе [169]. Историк Рауль Хилберг высказался о том, что Холокост является в Германии семейной историей. Понадобилось продолжительное время, чтобы это произошло и немцы «интернализировали» Холокост. Но теперь это привело к новой проблеме этнизации собственной истории. Дэн Дайнер также указал на проблематику этнического характера немецкой национальной истории: «Немцем считается тот, кто определяет свою национальную принадлежность через отказ от нацистского прошлого. Немецкому гражданину турецкого происхождения трудно приобрести полноправное членство в таком коллективе. Он не может примкнуть к этому общему „Мы“, ссылаясь на усвояемое чужое прошлое. Несмотря на введение jus solis, определяющим признаком идентичности остается таким образом jus sanguinis; это обстоятельство преодолевается посредством ритуалов коммеморации» [170].
Некоторые критики называют эту проблему «этническим парадоксом»: по их мнению, акцентирование исторической вины как национального признака весьма проблематично этнизируют немецкую нацию, поскольку историческая вина связывает сыновей и внуков с отцами и этим исключает из существенной связи с этой историей людей с иной семейной биографией [171].
«Этнический парадокс в немецкой мемориальной культуре несет с собой проблему для СМИ и для школьного образования. Это вновь продемонстрировано телесериалом „Наши матери, наши отцы“, который инсценировал немецкую историю в виде семейной саги. Создатели фильма хотели, чтобы в домах жителей Германии представители разных поколений заговорили о семейной истории… о забытом, вытесненном из памяти и невыразимом» [172]. Но из общего диалога автоматически исключались семьи иммигрантов. Поэтому критики справедливо указывают, что педагогика, ориентированная на осознание вины, оказывается весьма проблематичной по отношению к школьникам из мигрантских семей. Харальд Вельцер подчеркивает, что для этих школьников «национал-социализм и уничтожение евреев не играют никакой роли хотя бы из-за национального происхождения и собственной семейной истории. Эти ребята оказались в странной ситуации, когда они должны демонстрировать сознание вины, хотя не чувствуют ее за собой» [173].
Если было довольно трудно привить сознание вины представителям второго и третьего послевоенного поколения немцев, то представляется совершенно невозможным воспитать чувство причастности к негативной стороне немецкой истории у выходцев из других регионов мира. Напротив, по словам Вельцера, интеграционный потенциал общества зависит от денационализации и деэтнизации его истории.
Беспокойство по поводу этнического парадокса кажется мне преувеличенным в ситуации, когда третье и четвертое поколения жителей Германии уже не идентифицируют себя с немецкой историей посредством нарратива виновности. Место одержимости покаянием и «гордыни грешника» давно заняли знание о совершенных преступлениях, вписанное в исторический контекст, и сознание ответственности в рамках мемориальной культуры, базирующейся на правах человека и на внимании к жертвам. Мемориальная педагогика, уже не связанная с аффектом вины, может