142
тяжелого и даже боязливого отвращения, ощущаемого обык новенно в присутствии всех подобных, наказанных богом существ, — мне стало почти приятно смотреть на нее с первой же минуты, и только разве жалость, но отнюдь не отвраще ние, овладело мною потом». Вместе с тем прекрасные, но как бы «мимоходом бро шенные слова» 1 Хромоножки о матери-земле, о радостном приятии «всякой тоски земной и всякой слезы земной» резко контрастируют с реальным поведением и реальными пережи ваниями Марьи Тимофеевны в романе. Как не идут к ее болезненному, исхудалому лицу белила, румяна и сурьма, как дико выглядит ее грубо раскра шенное лицо среди сора, мокрых тряпок и истоптанного башмака в луже; как причудливо сочетаются иконка бого матери и старая колода карт! Как в общем безрадостен ее рассказ о жизни в монастыре, где потихоньку гадают, злословят, не веруют в искренность ближнего, наказывают за пророчества, непонятно и некстати поучают. И как страшно, что, радуясь и восторгаясь, славя светлыми слезами мать сыру землю, простаивая на молитве часы и дни, ощущая свое полное слияние с природой, Марья Тимофеевна столь же истово припоминает, как ребенка своего, то ли мальчика, то ли девочку, она, помолившись, «в пруд снесла». Исследователи романа или обходят вниманием эту жуткую фантазию Хромоножки (указывая лишь на факт ее поэти ческой скорби о ребеночке), или сочувственно ссылаются на литературный прецедент — Маргариту из «Фауста», также уто пившую в пруду младенца 2. Поразительно, что Достоев ский как будто предугадал возможность подобного рода ассо циаций. Напомним фрагмент из «Дневника писателя», где Достоевский — после посещения воспитательного дома — размышляет о матерях-детоубийцах и отношении суда при сяжных к преступницам: «Впрочем, иные родные матери, 1 Аскольдов С. Религиозно-этическое значение Достоевского, с. 28. 2 С. Булгаков, например, пишет: «Она рассказывает Шатову про своего, конечно, никогда не существовавшего ребенка, и это не только бред, это гово рит сама рождающая женственность, хочется верить, что этот ребенок есть, хотя и никогда он не рождался» (Булгаков С. Русская трагедия, с, 8). Но дело обстоит как раз наоборот: даже если этот ребенок и рождался, его уже нет, ибо Хромоножка дитя в пруд снесла. Как в таком случае обстоит дело с ее женственностью, «исполненной воли к материнству и в девственности своей не хотящей бесплодия»? Параллель Хромоножки с Маргаритой приводит, вслед за Вяч. Ивано вым, А. Бем (Фауст в творчестве Достоевского. — В сб.: «О Dostojevskem». Прага, 1972, с. 200–201).
143
так те хоть и «осадят» крикуна, но гораздо гуманнее: забе рется интересная, симпатичная девица в укромный уголок — и вдруг с ней там обморок, и она ничего далее не помнит, и вдруг, откуда ни возьмись, ребеночек, дерзкий, крикса, ну и попадет нечаянно в самую влагу, ну и захлебнется… Этакую и судить нельзя: бедная, обманутая, симпатичная девочка, ей бы только конфетки кушать, а тут вдруг обмо рок, и как вспомнишь еще, вдобавок, Маргариту «Фауста» (из присяжных иногда встречаются чрезвычайно литератур ные люди), то как судить, — невозможно судить, а даже надо подписку сделать. Так что даже порадуешься за всех этих деток, что попали сюда в это здание» (23, 21). Любо пытная аналогия: девица, которая ничего не помнит от обмо роков, ребенок, захлебнувшийся в воде… Почему Хромоножке ребенок мерещится — понять можно: Марья Тимофеевна хоть и девица, но, как всякая женщина, мечтает быть матерью. Да и как любовно, с какой нежностью говорит она о своем воображаемом младенце: «И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розо выми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снаря дила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла…» Что же заставляет ее оплакивать якобы родившееся дитя — неужели сознание, что оно от греховной связи: «родила я его, а мужа не знаю»? Но ведь Марья Тимофеевна повен чана. И тем более — что понуждает ее топить в пруду «некрещеного» новорожденного (оставляя его тем самым вне церкви)? 1 Трудно представить себе такие культы, мистерии, мифы, на которых могло бы строиться убийство ребенка матерью: именно преклонение перед матерью — землей рожда ющей — не допускает возможности даже символического жер твоприношения. Марья Тимофеевна простодушно обнаружи вает, сколь негармоничны ее помыслы, какое отчаяние владе ет ее душой; она терзается и плачет, как бы замаливая вообра жаемый грех, подобный тому, который совершала Соломония, предаваясь бесам и порождая бесов. То обстоятельство, что никогда никакого ребенка Хромо ножка, по-видимому, не рожала и, следовательно, не топила, лишь усугубляет тягостное впечатление от ее рассказа. Марья Тимофеевна приняла воображаемое за реальное и пережи- 1 Вряд ли оправдана параллель: Лебядкина и дева Мария (Альт ман М. С. Достоевский по вехам имен, с. 184) — богородица спасла, а не погубила своего младенца, хотя муж ее тоже «не знал ея; как, наконец, она родила сына» (Евангелие от Матфея, 1, 25).
144
вает это воображаемое как подлинное 1. Поразительно призна ние Хромоножки: был ли ребенок, не было ли его, «я ведь все равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела?». Практически все сцены романа, связанные с Марьей Тимофеевной, повторяют и развивают тему разлаженности, искаженности ее облика, грубой неестественности поведения. Появление Марьи Тимофеевны в церкви во время обедни — одно из главных (и не отмеченных до сих пор) свидетельств ее дара ясновидения. Ведь она, как сообщает художествен ный календарь «Бесов», выехала из дома в те самые минуты, когда туда, в дом Филиппова, где квартировали и Лебяд- кины, и Кириллов, явился Ставрогин, прямо с поезда, из Петербурга, о чем знать она никак не могла. Однако и здесь чудо ее прозрения (ехать в церковь и просить защиты у матери своего мужа) принижается уродливой маской: крепко набелен ная и нарумяненная, с бумажной розой в волосах, она яви лась в храм, как уличная фея. В доме Варвары Петровны Ставрогиной она то хлопает в ладоши, «в упоении приготовляясь послушать разговор по- французски», то «с наслаждением и нимало не конфузясь» рассматривает обстановку гостиной, то игриво благодарит ла кея, то дрожит «мелкою конвульсивною дрожью, точно в при падке», то радостно смеется, то с увлечением выкрикивает комплименты Даше, то ругает брата своего, капитана Лебяд- кина. Ее поведение комически пародирует светские манеры всех окружающих ее дам — болезненную нервность Лизы, воспитанность Даши, гневливость Прасковьи Ивановны, стро гость Варвары Петровны. Примеривая к себе роль то знатной дамы, то благонравной девицы, то молчальницы, то бойкой собеседницы, Марья Тимофеевна неуклюжа и смешна: напом ним, что как раз такое изображение Хромоножки отвечало замыслам Достоевского. «Тут нечто до того смешное — про Хромоножку» (11, 208), — гласит одна из черновых за писей 1. Интересно в этой связи, что в записных тетрадях специ ально «пробуются» слова и словечки Хромоножки — сенти ментальные, мелодраматические: «Позвольте мне на колени 1 Как здесь не вспомнить знаменитую реплику Порфирия Петровича: «Все это так-с, да зачем же, батюшка, в болезни-то да в бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие? Могли ведь быть и прочие-с?» 2 Заметим, что хотя С. Булгаков и считал Хромоножку излюбленным созданием музы Достоевского, он тем не менее вынужден был констатировать: «В сущности и ее нет, как лица, как индивидуальности, она вся как будто рас щеплена своим слабоумием, юродивостью, даже своим ясновидением» (Бул гаков С. Русская трагедия, с. 9).
145
стать», «Неужели вы меня никогда не поцелуете?», «Ска жите мне: «Кошечка», «Приходил он ко мне, молил меня: кошечка, говорит, моя, приди» (11, 281, 255). Любопытно, что поэтическая песенка Хромоножки об узнице, заточенной в монастыре: «Мне не надобен нов-высок терем, Я останусь в этой келейке, Уж я стану жить-спасатися, За тебя богу молитися», — прямо противоречит ее собственным устремле ниям. Она наивно примеривается к «нов-высок терему»: «Наря диться сумею, принять тоже, пожалуй, могу: эка беда на чашку чая пригласить, особенно коли есть лакеи… Конечно, с графини требуются только душевные качества, — потому что для хозяйственных у нее много лакеев, — да еще какое- нибудь светское кокетство, чтоб уметь принять иностранных путешественников». И несмотря на то, что все-таки чувствует Марья Тимо феевна свою неприспособленность к роли хозяйки богатого дома («ясно вижу, что совсем не гожусь… какая я им род ня?») и не обольщается насчет высокого общества («столько богатства и так мало веселья»), идти в монастырь, «спа- сатися» и «богу молитися» она категорически не хочет. Очевидно: образ Марьи Лебядкиной создавался Достоев ским с установкой не на искусственную «идеальность», а на «реализм» в высшем смысле. Характер, «лицо Хромоножки» полностью отвечали концепции «широк человек» — «берега сходятся… противоречия вместе живут». Торжественный гимн Мити Карамазова поэтически точно комментирует мгновения романного существования Марьи Лебядкиной: «Пусть я про клят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть». Другие слова того же Мити: «Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор, или в свет и радость. Вот ведь где беда, ибо все на свете загадка!» — убедительно истолковы вает то состояние, в котором пребывает Хромоножка: «И несу это я его (ребенка. — Л. С.) через лес, и боюсь я леса, и страш но мне». Марья Тимофеевна, в душе которой молитва и преступле ние, экстатический восторг и «тошное» томление «вместе живут», олицетворяет стихию человеческую, когда «дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей». В этом смысле уже упомянутая нами сцена свидания Марьи Лебядкиной с Шатовым точно указывает не только поле битвы, но и, если можно так выразиться, тему битвы.