святыеТы ненавидишь все сполна.Ты их отрекся малодушно,Ты лобызаешь туфлю пап, —Почтенных предков сын ослушный,Всего чужого гордый раб!Свое ты все презрел и выдал,Но ты еще не сокрушён;Но ты стоишь, плешивый идолСтроптивых душ и слабых жён!
«Криком языческого гнева» назвала эти строки Каролина Павлова, отнюдь не западница, сама писавшая при этом порой вполне верноподданнические вирши. Интересно, что Гоголь поначалу одобрил стихи Языкова, но затем – с точки зрения христианской – осудил их, написав поэту слова, актуально звучащие и сегодня: «Поэту более следует углублять самую истину, чем препираться об истине. <…> Нужно, чтобы в стихотворениях слышался сильный гнев против врага людей, а не против самих людей» [209]. Но что любопытно: Языков – в молодости друг Пушкина, автор вольнолюбивых стихов, вполне в «чаадаевском» духе называвший Россию «край непросвещенный» («Родина»), клеймивший современников за то, что «пред адской силой самовластья / Покорны вечному ярму» («Элегия»), и, словно повторяя Чаадаева, ужасавшийся: «О! долго цепи вековые / С рамен отчизны не спадут, / Столетья грозно протекут, – / И не пробудится Россия!» («Элегия»). Какова эволюция! [210] Конечно, нелепо было бы упрекать за языковские стихи «К Чаадаеву» славянофилов, под чьим влиянием находился он последние годы. Славянофилы осудили его выпад против «басманного мыслителя», однако позиция Языкова вполне, как кажется, показывает те крайние выводы, к которым могла привести славянофильская доктрина.
Возможно, как полагают некоторые современные историки, что именно со славянофилов началась бы вестернизация русского общества. На то и в самом деле есть основания в их идеологии: требования соборности (то есть демократии), гласности (то есть свободы слова), созыва Земского собора (то есть парламента) и т. п. Поиски собственной традиции – тоже одна из черт самосознающей культуры европейского типа, чему является классическим примером Англия. Но беда была в том, что у славянофилов поиски зачастую оборачивались вымыслом, вместо исторической реальности рисовались льстящие национальному самолюбию картины, искусство «натуральной школы» называлось «клеветой на народ и общество» (Ю. Самарин), и даже, признавая западное просвещение, требовалось, чтобы «высшие начала» православия господствовали над ним, «обнимая его своею полнотою»… [211] Иными словами, как формулировал противоположность западнического и славянофильского миросозерцания Герцен, «мы (т. е. западники. – В.К.) не бежим от настоящего в прошлое, ибо знаем, что последняя страница истории – современность. Мы не затыкаем ушей при горестных криках народа, и у нас хватает мужества признать с глубокой душевной болью, насколько развратило его рабство; скрывать эти печальные последствия – не любовь, а тщеславие. У нас перед глазами крепостничество, а нас обвиняют в клевете и хотят, чтобы печальное зрелище крестьянина, ограбленного дворянством и правительством, продаваемого чуть ли не на вес, опозоренного розгами, поставленного вне закона, не преследовало нас и днем и ночью, как угрызение совести, как обвинение? Славянофилы охотней читают предания времен Владимира, они желают, чтобы им представляли Лазаря не в язвах, а в шелках. Для них, как для Екатерины, нужно возвести вдоль дорог от Петербурга до Крыма картонные деревни и декорации, изображающие сады» [212].
10. Патриотизм правды
Реальный смысл историософских концепций достаточно, однако, отчетливо проявляется в конкретно-исторических ситуациях, которые на практике, в жизненных испытаниях проверяют, если угодно, патриотизм доктрин. 7 марта 1854 г., примерно через месяц после разрыва дипломатических отношений России с Англией и Францией перед началом катастрофической для николаевского режима Крымской войны, И. Киреевский занес в свой дневник: «Война Европы с Россией, которая, если состоится и продолжится, то, по всей вероятности, приведет с собою борьбу и спорное развитие самых основных начал образованности западно-римской и восточно-православной. Противоположная сторона двух различных основ обозначится для общего сознания, и, по всей вероятности, будет началом новой эпохи развития человеческого просвещения, под знаменем христианства православного, опирающегося на возрождение племен словенских, до сих пор служивших подножием для господства племен романских и германских и теперь вступающих с ними в равные права, а может быть, долженствующих господствовать над ними» [213]. Через несколько недель Хомяков читал друзьям свои стихи «России», где были и жестокие инвективы («В судах черна неправдой черной, // И игом рабства клеймена»), но основной пафос заключался в восклицании: «О, недостойная избранья, Ты избрана!» Таким образом, война приветствовалась, да еще как доказательство верности доктрины превосходства России над Европой. Чаадаев не мог не знать этих разговоров и точки зрения славянофилов на войну. Из того же дневника Киреевского за месяц март: «29, понедельник. Стихи Хомякова. – У Чаадаева» [214]. Стало быть, общение в этот период было несомненным, и контекст ясен.
И вот в том же 1854 г. Чаадаев пишет: «Храбрейшие из адептов новой национальной школы не задумались приветствовать войну, в которую мы вовлечены, видя в ней осуществление своих ретроспективных утопий, начало нашего возвращения к хранительному строю, отвергнутому нашими предками в лице Петра Великого. Правительство было слишком невежественно и легкомысленно, чтобы оценить, или даже только понять, эти ученые галлюцинации. Оно не поощряло их, я знаю; иногда даже оно наудачу давало грубый пинок ногою наиболее зарвавшимся или наименее осторожным из их блаженного сонма; тем не менее оно было убеждено, что, как только оно бросит перчатку нечестивому и дряхлому Западу, к нему устремятся симпатии всех новых патриотов, принимающих свои неоконченные изыскания, свои бессвязные стремления и смутные надежды за истинную национальную политику, равно как и покорный энтузиазм толпы, которая всегда готова подхватить любую патриотическую химеру, если только она выражена на том банальном жаргоне, какой обыкновенно употребляется в таких случаях. Результат был тот, что в один прекрасный день авангард Европы очутился в Крыму» [215]. После ряда позорных для страны поражений, когда стало ясно, что националистический ажиотаж последних лет николаевского правления, отказ от европейских достижений превратил страну в беспомощного колосса, угар самодовольства и самомнения прошел у всех, в том числе и у славянофилов. Поражение в войне привело к пересмотру внешней и внутренней политики, к реформам и некоторым свободам. И мало было людей, которые с чистой совестью могли воскликнуть подобно Чаадаеву: «Слава Богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего отечества с верного пути» [216]. Кто, по его мнению, это делал, нетрудно догадаться. И далее Чаадаев формулирует свое кредо подлинного патриотизма, который можно было бы назвать патриотизмом правды: «Слава Богу, я всегда любил свое отечество в его интересах, а не в своих собственных» [217].
В чем же видел он возможность выхода из кризиса? Да в том, что обычно называют покаянием, смирением, подлинным, без тщеславия этим смирением, в духе смиренномудрия первых русских книжников, поднявших культуру домонгольской России на мировую высоту: «…Пойдем по путям