Из этих писем очевидно, что инициатором и душой предприятия был именно Ан. Тургенев, однако более дисциплинированный Мерзляков работал эффективнее. В письме от 13 августа он сетовал: «Ты, брат, ленишься! Не стыдно ли? Я при всей моей скуке принимаюсь за второе действие „Cabale und Liebe“, а ты поправил только две четверки? — Чем же мне ободрить себя. И ты, который всегда приходишь в восторг от воспоминаний о „Cabale und Liebe“, и ты ослабеваешь в ее переводе»[72].
Относительно восторга Мерзляков ничуть не преувеличил. Двумя годами позже Тургенев замечал в своем дневнике: «Из всех писателей я обязан Шиллеру величайшими наслаждениями ума и сердца. Не помню, чтобы я что-нибудь читал с таким восторгом, как „Cab.<ale> u<nd> LiеЬе“ в первой раз и ничья философия меня так не услаждает»[73]. Причем первым разом дело не ограничилось. Так, 15 декабря 1799 года Тургенев отметил, что «„фельетировал“ <т. е. перелистывал. — А.3.> Cab. und Liebe <…> и находил в ней больше, нежели обыкновенно»[74].
Значение «Коварства и любви» для Тургенева усиливалось тем, что именно в эти годы он переживал юношеское увлечение актрисой Елизаветой Сандуновой, по существу слившейся в его воображении с героиней Шиллера. «Теперь вспомнил я, — заносил он в дневник в ноябре 1799 года, — в каком расположении духа вышел я из пробы Кашина Концерта, когда пела Сандунова, Луиза моей „Cab. und Liebe“ <…> Если бы мог располагать я переводом „Cab. und L.“, то подарил бы его ей»[75]. Годом позже он изливал те же эмоции Жуковскому: «Нет, брат не могу удержаться, чтобы не сказать тебе чего-нибудь о том, что я чувствовал, будучи в театре <…> смотря на С<андунову>. Она была так прелестна, больше, нежели прелестна. Я видел в ней красоту, невинность, благородство, нежность; что-то пылало в моем сердце; какая-то сладость лилась в него; и я непрестанно воображал, как бы она играла Луизу в „СаЬ. и Liebe“, которую бы непременно перевел я. Напр.<имер> в последней сцене, когда Луиза, презренная Фердинан<дом>, с полным взором любви, с нежностию и горестию хочет броситься к нему, с словами: „das deiner Luise, Ferdinand?“[*] Какое неизъяснимое, глубокое чувство в сих словах! и какая простота! Ничего не знаю проще и трогательнее! Мой друг, женщинам определено воспламенять нас — к великим делам, к труднейшим пожертвованиям и, может быть, и самым злодействам»[77].
Приведенная цитата из седьмой сцены V акта драмы Шиллера, выражающая предельную степень жертвенного самоотречения и преданности, была исключительно популярна в этом кругу и служила своего рода опознавательным знаком пьесы. Тургенев записывает ее в дневнике как пример «простого и трогательного» изъявления любовного чувства рядом со строкой из 338-го сонета Петрарки «На смерть Лауры» «Non la connobe il mondo mentre l’ebbe»[*][79].
Любопытно, что эти строки некогда вырезал ножом В. Л. Пушкин на березе у пруда рядом с Симоновым монастырем в Москве, где утонула героиня повести Карамзина «Бедная Лиза»[80]. Андрей Тургенев посещал этот пруд и списывал надписи с берез[81]. Тем самым шиллерова Луиза сближалась в его сознании и с Лизой Карамзина, и, как подчеркнул X. Б. Хардер, с Елизаветой Сандуновой[82].
«Луиза — это имя напоминает мне все, чем Луиза украшена в Cabale und Liebe, все, что носится в голове моей в образе Санд.<уновой>… Пришел А. С. <Кайсаров> и смеется надо мной. Ему как профану нечего иного и делать», — изливал свои чувства Тургенев. Воспитать друга он надеялся опять-таки с помощью немецкой литературы. «I will make and present to my friend all the works of the author of „Werter“»[*], — продолжил он свою запись почему-то по-английски[84]. Не вполне ясно, собирался ли Тургенев перевести все произведения Гете, или глагол «make» означает здесь какую-то форму собирания книг для подарка, но, по крайней мере, пристрастить Кайсарова к немецкой словесности ему удалось.
В одном из недатированных писем он обращался к Тургеневу:
«Приезжай, брат, к нам или мне вели к себе приехать. Я хотел было просить тебя прочитать со мною „Дон-Карлоса“, если он у тебя есть и если ты — не поленишься. Понимаешь, сосед? Я хочу непременно выучиться по-немецки и через три месяца положил читать сам, без помощи, немецкие книги
Gelt es Gut und Blut,[*]
Пусть бы с твоей нежной руки начать мне».[86]
Кайсаров собирается начать изучать немецкий с Шиллера, язык ему нужен, чтобы читать Шиллера, и свое стремление он подкрепляет шиллеровской цитатой. Результаты его усилий не заставили себя ждать: «Ну, брат, прочел я „Разбойников“. Что это за пьеса? Случилось мне последний акт читать за обедом, совсем пропал на ту пору у меня аппетит к еде, кусок в горло не шел и волосы становились дыбом. Хват был покойник Карл Максимиллианович. А Амалия, а швейцары»[87].
Позднее, 5 декабря 1801 года, Кайсаров писал Тургеневу в Вену:
«Завидно мне очень, что ты смотришь один „Cabale und Liebe“. Бывало, мы с тобою и в русском театре были веселы, а тут, кажется, я бы кричал от радости. <…> Das deiner Luise, Ferdinand. А, брат! Как это славно. Но хорошо ли выговаривают это важные немки? Хорошо ли вообще играют это? Я жду от тебя подробного суждения. Еще бы желал слышать Карла Моора, говорящего Meine Unschuld! Meine Unschuld! и еще Sie liebt mich! Sie liebt mich![*] Желал бы видеть один раз „Разбойников“ и отказался бы от театра. Никогда, кажется мне, нельзя сыграть в совершенстве этой пьесы. Я б умер покойно увидав ее. Ныне отпущаеши раба твоего с миром! — воскликнул бы я. Поверишь ли, что я не могу не только говорить с кем-нибудь, но даже один думать об ней без какого-то величайшего волнения в крови»[89].
В ответном письме Тургенев сообщил, что в Вене «Коварство и любовь» не идет, и Кайсаров разразился новой тирадой: «Жаль, что ты не увидишь, брат „Cabale und Liebe“. Хоть бы ты за меня посмотрел. Я, кажется, просил тебя в письме описать мне, как бы ее стали играть, но теперь и этого должен лишиться. Das deiner Luise, Ferdinand — как бы это можно было хорошо сказать»[90]. В другом письме, написанном примерно в то же время, Кайсаров выражает и свою надежду когда-нибудь увидеть пьесу Шиллера. «И я, быть может, разорву свои оковы: Gelt es Gut und Blut»[91]. Шиллеровские произведения сливались как бы в единый комплекс, полностью принадлежащий миру высоких переживаний и больших страстей. Поэтому в шиллеризме и у Тургенева, и у Кайсарова, и у других членов Дружеского литературного центральное место естественно занимают «Разбойники».
По мнению Ю. М. Лотмана, у Ан. Тургенева, видевшего в Шиллере «певца попранной человеческой свободы и прав личности», «особенное сочувствие вызывало бунтарство Карла Моора»[92]. Эта точка зрения подкрепляется потрясшей Тургенева и зафиксированной в его дневнике историей об издевательстве командира над унтер-офицером, в котором юный почитатель «Разбойников» увидел потенциального героя Шиллера[93]. Тем не менее общий характер обращений Ан. Тургенева к «Разбойникам» подтверждает, скорее, концепцию В. М. Истрина, считавшего, что Тургенева интересовала в трагедии «главным образом, не идейная сторона, не сила протеста, а сторона психологическая»[94]. В своих дневниках Тургенев исключительно напряженно размышляет над «Разбойниками». В частности, ему принадлежит развернутый анализ трагедии, кратко изложенный В. М. Истриным[95], но, по своему содержанию, заслуживающий того, чтобы его привести полностью:
1799 августа по дороге из Симбирска в Москву
Нельзя сказать, чтобы характер в «Разбойниках» Карла Моора был натянут. Не всякой сделает на его месте то, что сделал он, но и автор не обыкновенного, дюжинного человека хотел показать в нем. Я представляю себе напр. И. П. П-го[96] и осмеливаюсь думать, что он в состоянии бы был быть Карлом Моором, будучи в обстоятельствах его. Скорее можно почесть, что не натурален характер Франца Моора, но и такие люди быть могли. Нерон без всякой нужды из одной злобы ударил в брюхо мать свою, а тот был подстрекай желанием обогатиться, завистью и досадою. Впрочем, как говорит рецензент «Клеветников» в Journal de Berlin, характеры на театре должны быть представлены всегда с некоторою натяжкою. По крайней мере, таков смысл его слов, и он доказывает это очень хорошо по моему мнению. — Карамз<ин> говорит, что этот сюжет отвратителен и n’est pas des ressorts des belles lettres[*]. (Хотя он и сам прельщался этою пиесою, когда еще не истощил до последней капли всех удовольствий жизни.) Это пустое! То что может нас тронуть, интересовать, произвести в нас ужас или сожаление может ли быть отвергнуто как никуда не годное. И на что ограничивать область изящных наук.