А именно, на поколение людей, помнивших войну, заставших её, но не воевавших на ней — либо по возрасту, либо по другим причинам.
Повторяю, это объективный процесс. Именно этот слой всегда поднимается после большой войны. Он идёт вслед за поколением победителей, прорастая сквозь него, как трава сквозь асфальт. Но, в отличие от следующей генерации, невоевавших «шу(ст)риков»,[7] этот слой людей всегда связан с войной как с определяющим фактором их идентичности.
Понятно и то, почему социальным авангардом «невоевавших, но заставших» стали именно тыловики, причём вполне определённой породы — тыловое начальство, имеющее свой этос, свои навыки руководства и подчинения, свои представления о том, как «дела делаются». Те самые дядечки, которые лихо закладывали за воротник и любили охоту и рыбалку, были именно из этого слоя.
Теперь можно сказать, в чём же состояла их маленькая тайна. Они все понимали, что выжили за чужой счёт. Они немного стыдились этого, а немного и гордились: выжить даже в тылу было не очень просто, а уж вернуться и устроиться — тем паче. Но и они нуждались в какой-то форме признания своих заслуг. Точнее, не своих лично, а заслуг всего этого промежуточного поколения, которое помнило войну, даже участвовало в войне, но под пулями не лежало.
В этом смысле «День Победы» попал, что называется, в точку. Отсюда и сопротивление конкурсной комиссии, почуявшей «не то». Но отсюда же и последующий триумф. Отнюдь не удивительно, что триумф этот состоялся не где-нибудь, а на гастролях Лещенко в Алма-Ате, то есть одном из крупнейших центров эвакуации.[8]
В дальшейшем поколение «невоевавших, но помнящих войну» приняло эту песню. Им было не стыдно её слушать: в ней не пелось ни о чём таком, к чему они не были бы лично причастны. А причастны они были миру пайков и хлебный карточек, заводов в чистом поле и детей, стоящих у станков. Миру, поставлявшему фронту оружие, за которое фронт платил похоронками и сводками Информбюро. Миру, в котором хватало места для нищеты, голода и тяжелейшего труда, но совсем не было места для подвига.
Разобравшись с этим делом, я стал относиться к песне несколько лучше. Да, не фронтовая, и не фронтовикам посвящённая, она имела свой смысл и свой законный пафос. Плохо было то, что её и в самом деле сделали «главной официальной песней Победы» — это, похоже, была ошибка, сбой культурного кода. Было бы хорошо, если бы её воспринимали именно как гимн тыла. Гимна тех измождённых детей у станков, которые выковали оружие Победы и которые имели право на свой миф. Но… всё перехватили и слопали те самые хозяйственные товарищи-боровички.
Потому-то я и не удивлялся, когда узнавал, что песня популярна среди российских скоробогачей эпохи девяностых. Разумеется, они пели её исключительно ради глумления — например, мне рассказывали, как под эту песню отмечали удачно прокрученную схемку тогдашние «коммерсы» из одной структурки, в те времена считавшеся сильной… Здесь уже ничего не нужно было травестировать специально: «райкина подпустили» обстоятельства. Ибо их победы и в самом деле часто попахивали порохом, да и седины на висках прибавляли, да…
А потом многие из этих товарищей и в самом деле прошагали — точнее, пролетели и проездили — пол-Европы, а кое-кто и пол-Земли. Кто-то теперь в США, кто в Австралии, а кто-то прячет награбленное в той же самой Германии, куда в конце концов переселился и сам автор песни…
Ну, а какую страну победило это новое поколение победителей, мы знаем. Ту, которую отстояли их деды и просрали папулькинды.
Норберт Элиас. О процессе цивилизации. Т. I, II. М.; СПб: Университетская книга, 2001
…И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что они наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания.
И услышали голос Господа Бога, ходящего в Раю во время прохлады дня; и скрылись Адам и жена его от лица Господа Бога между деревьями Рая.
И воззвал Господь Бог к Адаму, и сказал ему: Где ты?
Он сказал: голос Твой я услышал в Раю, и убоялся, потому что я наг, и скрылся.
И сказал Бог: кто сказал тебе, что ты наг?
Gen. III 7-11
…Боже мой, какие восторги! «Маленькая гемютная Германия» — ах, кирпичные домики, ах, ребятишки ходят в школу, ах, мужичок не бьет лошадку дрекольем!.. Ничего, — он её по-своему замучит, по-немецки, в укромном уголку, каленым железом.
В. Набоков. Дар
Норберт Элиас родился в тихом 1897 году в Бреслау. Тишина кончилась в четырнадцатом. На Западном Фронте бегал с катушкой провода под пулями, однако обошлось. С деньгами всегда было плохо, но не настолько, чтобы больше писать, нежели думать. Среди побочных занятий числил медицину (недоучился, однако вынес из провонявших карболкой палат интерес к связям между телесным и духовным: в философской диссертации, защищённой в 1923, он писал о мимике и жесте), а также менеджмент (подрабатывал управляющим на фабрике). Среди основных — философию (докторская степень к тридцати годам) и социологию (вся оставшаяся жизнь, весьма продолжительная — Элиас умер в 1990).
Карьера социолога как-то не сложилась. Точнее, всё-таки сложилась, но как-то не так. Блестящий гейдельбергский дебют, — начатый успешным выступлением в салоне госпожи Марианны Вебер (вдовы великого Макса Вебера, контролирующей местную соцологическую тусовку на пару с братом гения Альфредом, возглавлявшем кафедру социологии) — кончился пустыми хлопотами: на диссертацию к Альфреду стояла очередь, Элиас её не отстоял. Потом впереди вроде бы что-то блеснуло: в тридцатом пробивной и наглый Карл Манхейм предложил Элиасу попахать на него три года ассистентом, после чего обещал организовать защиту. Защититься у Манхейма было почётно. Элиас честно отработал договоренный срок, текст габилитационной работы написал (он был издан только в 1969 — знаменитое «Придворное общество»). Пора бы и пожинать плоды, но тут к власти пришёл Гитлер… ну, вы понимаете? Элиас не ждёт у моря погоды, он понимает, куда дует ветер. И эмигрирует: Париж (1933), Лондон (1935). В Англии он добивается небольшой стипендии (сейчас бы сказали — «гранта») одной из еврейских организаций. Ходит по библиотекам, читает что попадётся на глаза. Случайно увлекается старыми дидактическими книжками «о хороших манерах», что накладывается на его исследования придворного общества. В 1939 году в Швейцарии выходят два тома «О прогрессе цивилизации», практически никем не замеченные: в Германии было «время такое», в остальной Европе не читали по-немецки.
Увы. На берегах туманного Альбиона Элиасу окончательно перестало везти. Не владея приличным английским, не разбираясь в хитросплетениях местной академической жизни, он банальнейшим образом остался «без места». Только в 1954 году, за восемь лет до пенсии, ему предложили преподавать в новооткрывшемся университете в Лейстере. На покое Элиас вновь перебирается на континет. Переиздание в конце шестидесятых «Прогресса» приносит ему кое-какую известность. Дальше — больше: в 1977 он получает престижную премию Адорно, а в восьмидесятых складывается то, что можно (с некоторой натяжкой) назвать «кругом учеников». Кроме того, ширится косвенное воздействие, особенно в любимой Элиасом Франции:[9] он оказывает влияние на Фуко, ссылки на Элиаса часты у Бурдье, и так далее. Вместе со ссылочками и цитатками интерес к Элиасу добрался до перестрадавшей французскими хворями «читающей России» — и вот мы видим, наконец, два аккуратных коричневых томика «О прогрессе цивилизации».
Но пора заканчивать затянувшееся представление и приступать собственно к тексту.
Книга состоит из двух томов. Некоторые названия глав из первого тома: «О сморкании», «О плевании», «О поведении в спальне». Некоторые названия глав из тома второго: «О механизме возникновения и действия монополии», «О социогенезе монополии на налоги». Остаётся понять, «где тут связь».
Прежде всего, о избранной теме. Элиас выслужил-таки свою долю интереса публики как раз к тем годам, когда обострился интерес к проблематике «социального тела», «корпуса» (отличие от биологического тела здесь такое же, как у «гендера», «пола как социальной роли», от пола биологического). Правда, в отличие от невнятных построений французских мыслителей, вконец испоганивших проблематику, Элиас обращается с предметом исключительно аккуратно. Он просто констатирует тот факт, что в социальную игру вовлечено всё, с чем имеет дело человек — в том числе и его собственное тело как предмет социальных манипуляций, объект контроля и дрессировки, и, наконец, субъект саморепрезентаций, то есть «внешность», «наружность» человека, столь значимая в любом обществе.