Переписка со Штейгером — один из последних эпистолярных романов Марины Цветаевой.
Впервые — письма 1–7, 9-12, 14, 15 — в журнале «Опыты» (Нью-Йорк. 1955. № 5; 1956. № 7; 1957. № 8) с купюрами (публикация К. С. Вильчковского), письма 16 и 17 — Труды симпозиума в Лозанне. С. 74, 75 (в статье С. Карлинского), письмо 18 — Звезда, 1992. С. 39–41. (публикация С. Карлинского и И. Кудровой), письма 13 (неполностью), 20–26, 28–30 — Цветаева М. «Хотите ко мне в сыновья?» (публикация А. Саакянц), письмо 27 (с купюрами) — Новый мир. 1969. № 4. С. 209–210 (публикация А. Эфрон по рабочей тетради М. Цветаевой), письма 8, 13 (полностью), 19 — Цветаева М. Письма Анатолию Штейгеру (Калининград. Московская обл.: Музей М. И. Цветаевой в Болшеве; Издательство «Луч-I», 1994, публикация С. Н. Клепининой, комментарии Р.Б. Вальбе). Все письма печатаются по текстам публикаций с исправлением неточностей и опечаток и восстановлением купюр по ксерокопиям рукописей, любезно предоставленных для настоящего собрания сочинений А. Ф. Кветковской (Поповской), и ксерокопии списка части писем, сделанного К. С. Вильчковским.
Марина ЦВЕТАЕВА. Собрание сочинений: В 7 т. М.: ТЕРРА — Книжный клуб; Книжная лавка — РТР», 1997–1998. Сост., и коммент. А. Саакянц и Л. Мнухина.
ИЗ ПИСЕМ М. ЦВЕТАЕВОЙ К А. ТЕСКОВОЙ
110
Vanves (Seine), 65 RueJ.-B.Potin — но пишу еще из Савойи: последний день! — 16-го сентября 1936 г., среда
Дорогая Анна Антоновна — Вы меня сейчас поймете — и обиды не будет. Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила — уже в деревне — письмо от брата Аллы Головиной — она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове — Анатолия Штейгера[166], тоже пишущего — и лучше пишущего: по Бему — наверное — хуже[167], по мне — лучше.
Письмо было отчаянное: он мне когда-то обещал, вернее я у него попросила — немецкую книгу[168] — не смог — и вот, годы спустя — об этом письмо — и это письмо — вопль. Я сразу ответила — отозвалась всей собой. А тут его из санатории спешно перевезли в Берн — для операции. Он — туберкулезный, давно и серьезно болен — ему 26 или 27 лет. Уже привязавшись к нему — обещала писать ему каждый день — пока в госпиталь, а госпиталь затянулся, да как следует и не кончился — госпиталь — санатория — невелика разница. А он уже — привык (получать) — и мне было жутко думать, что он будет — ждать. И так — каждый день, и не отписки, а большие письма, трудные, по существу: о болезни, о писании, о жизни — все сызнова: для данного (трудного!) случая. Усугублялось все тем, что он сейчас после полной личной катастрофы — кого-то любил, кто-то — бросил (больного!) — только об этом и думает и пишет (в стихах и в письмах). Мне показалось, что ему от моей устремленности — как будто — лучше, что — оживает, что — м. б. — выживет — и физически и нравственно — словом, первым моим ответом на его первое письмо было: — Хотите ко мне в сыновья? — И он, всем существом: — Да.
Намечалась и встреча. То он просил меня приехать к нему — невозможно, ибо даже если бы мне дали визу, у меня не было с собой заграничного паспорта — то я звала (мне обещали одолжить денег) — и он совсем было приехал (он — швейцарец и эта часть ему легка) — но вдруг, после операции, ухудшение легких — бессонница — кашель — уехал к себе auf die Hohe [В горы (нем.).] (санатория в бернском Oberiand’e [плоскогорье (нем.).]). Дальше — письма, что м. б. на зиму переедет в Leysin, и опять — зовы. Тогда я стала налаживать свою швейцарскую поездку этой осенью, уже из Парижа, — множество времени потратила и людей вовлекла — осенью оказалось невозможно, но вполне возможно — в феврале (пушкинские торжества, вернее — поминание, а у меня — переводы). Словом, радостно пишу ему, что всё — сделано, что в феврале — встретимся — и ответ: Вы меня не так поняли — а впрочем и я сам точно не знал — словом (сейчас уже я говорю) в ноябре выписывается совсем, ибо легкие — что осталось — залечены, и процесса — нет. Д<окто>р хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, — и родители тоже конечно — он же сам решил — в Париж.
— п. ч. в Париже — Адамович — литература — и Монпарнас[169] — и сидения до 3 ч. ночи за 10-ой чашкой черного кофе —
— п. ч. он все равно (после той любви) — мертвый…
(Если не удастся — так в Ниццу, но от этого дело не меняется.)
Вот на что я истратила и даже растратила le plus clair de mon ete [Большую часть моего лета (фр.).].
На это я ответила — правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога — и ко мне дорога — уединённая. И всё о Монпарнасе. И все о душевной немощи, с которой мне нечего делать. И благодарность за листочек с рильковской могилы. И благодарность за целое лето — заботы и мечты. И благодарность за правду.
Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: — М. б. большое счастье?
И, задумчиво отвечу: — Да. Мне поверилось, что я кому-то — как хлеб — нужна. А оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и Ко..
— Горько. — Глупо. — Жалко.
Никому ни слова: ни о нашей дружбе, ни о его Париже — уезжает он, кажется, обманом — ибо навряд ли ему удастся убедить родителей и врачей, что единственное место, где он может дышать — первое по туберкулезу место Европы.
Есть у меня к нему несколько стихов. Вот — первое:
Снеговая тиара гор —
Только бренному лику — рамка.
Я сегодня плющу — пробор
Провела на граните замка.
Я сегодня сосновый стан
Догоняла на всех дорогах.
Я сегодня взяла тюльпан —
Как ребенка за подбородок.[170]
Лето прошло как сон.
Все утра уходили на: ежедневное письмо — ему, ежедневное письмо — домой. В перерыве переводила Пушкина. Много ходила. Мур был на полной воле и совершенно одичал — но не моей дикостью: одинокой, а дикостью постоянного и невозбранного общения — здесь были дети и подростки — совсем вышел из берегов. Поскольку он легок, послушен и даже покладист — наедине, постольку труден (для меня!) — на-людях.
Он глубоко — невоспитан, просто — диву даюсь — при моем постоянном нажиме и примере. Об основах человеческого общежития не имеет понятия. Знает только свои страсти и желания.
Но — правдив, полная невозможность позы, умен, по-своему добр (особенно — к животным), вообще — внутренно — доброкачественен. Но формы — никакой.
Ростом почти с меня, это ему очень вредит, ибо обращаются с ним и требуют с него как с 15-летнего, забывая, что это просто — громадный ребенок.
Скоро — школа, и, авось, войдет в берега.
Не сердитесь, дорогая Анна Антоновна? Просто я вся была взята в оборот этой моей огромной (и м. б. — последней) мечты. Еще раз — поверила.
Но на Вас, но о Вас я не забываю — никогда.
Итак, буду ждать весточки в Ванве.
Ежедневные письма кончились — с летом, но не только из-за лета.
Теперь усиленно принимаюсь за Пушкина, — сделано уже порядочно, но моя мечта — перевести все мои любимые (отдельные) стихи.
Это вернее — спасения души, которая не хочет быть спасенной.
Обнимаю Вас, люблю и помню всегда.
М. Ц.
Письма к Анне Тесковой. — Болшево. Моск. Обл.: Муниципальное учреждение культуры «Мемориальный Дом-музей Марины Цветаевой в Болшеве». 2008.
МАРГАРИТА ДАЛЬТОН. «VIVE UT VIVAS»[171] — О ШВЕЙЦАРСКИХ И РУССКИХ ШТЕЙГЕРАХ
«Спасибо за тетрадь о прадеде. Орел был! Я бы за такого прадеда — дорого дала и много из него сделала. Напишите о нем: его… Напишите поэму: ведь Вы умеете писать стихи. Дайте его в ряде видений… Дайте — деда и подарите его мне», — восторженно писала Марина Цветаева в одном из своих савойских писем поэту Анатолию Штейгеру 29 июля 1936 г. Речь тут идет, несомненно, о Николаусе Фридрихе фон Штейгере (1729–1799), последнем шультгейсе Берна и Бернской республики, героически, но безуспешно отстаивавшем старый порядок и независимость Берна от революционной, а затем наполеоновской Франции.
Хотя тетрадь о деде, по-видимому, не сохранилась, и поэму Анатолий Штейгер тоже не написал, он оставил после себя детально разработанную родословную Штейгеров, начиная с XVI века и кончая последними, русскими Штейгерами в XX веке, заметки о Николаусе Фридрихе, библиографические указания[172], свидетельствующие о его кропотливом и настойчивом труде в бернских библиотеках и архивах, а также герб Штейгеров (зарисованный поэтом и его братом) и зарисованную миниатюру штейгеровского памятника в Бернском соборе.