Этот рисунок, до недавнего времени считавшийся единственным в своем роде, — не плод жестокой фантазии, а отражение ритуала. В гробнице Олимпийских игр, среди конных и гимнастических состязаний, о которых мы уже говорили, изображен такой же безнадежный поединок между человеком с завязанной головой и раздирающим его диким зверем{624}.
Конечно, в амфитеатрах Этрурии тоже устраивались сражения людей со львами и с медведями. «И удовольствие от этих праздников было бы неполным, — пишет Тертуллиан, — если бы дикие звери не раздирали человеческих тел»{625}. Но бестиарии были, по меньшей мере, вооружены, и хотя чаще всего сражаться им приходилось обнаженными или в легкой одежде, они хотя бы могли следить за своим противником и пытаться увернуться от него, обладая свободой движений.
За этим же человеком стоит в позе арбитра кулачного боя, проходящего по соседству, распорядитель этой жестокой игры. Одновременно внимательный и отстраненный, он не только подстерегает скорый исход схватки, но и держит не внатяг в поднятой левой руке поводок, привязанный, вероятно, к ошейнику собаки, а заодно обвивающийся вокруг шеи, руки и ноги человека, ограничивая его движения.
У него совершенно невероятный наряд, по которому его можно узнать в других местах и в других ситуациях: на противоположной стене гробницы Авгуров он бежит со всех ног от противника, оставшегося невидимым{626}; в гробнице Олимпийских игр он изображен по пояс в конце дорожки, по которой несутся колесницы, и его нечеловеческий рост подобен росту богов; наконец, в третьей гробнице, современной двум предыдущим и получившей название гробницы Полишинеля (позднее мы узнаем, почему), именно он, правда, в несколько ином одеянии, шествует легкой походкой, размахивая руками{627}.
Прежде всего, он, несомненно, в маске: его голову скрывает какой-то колпак вроде картонного фригийского шлема с поднятым забралом, перьями по бокам и накладками на уши; поверх него на лицо надета темная полумаска, к которой прикреплена длинная черная борода. На фреске из гробницы Полишинеля этот головной убор похож скорее на остроконечную шляпу волшебника с помпоном на конце.
Костюм его не менее своеобразен: куртка и штаны по колено, только на одной из росписей в гробнице Авгуров на красную куртку нашиты маленькие кусочки светлой ткани, а на фреске из гробницы Полишинеля она в черно-белую клетку. Вот почему этот персонаж напомнил итальянским археологам неаполитанского Пульчинеллу, хотя его можно было бы назвать и Арлекином.
Наконец, чтобы окончательно поразить наше воображение, Полишинель из гробницы Авгуров дважды открывает нам свое имя: Phersu. А если лишить «Ферсу» придыхания, характерного для тосканского произношения, и снабдить уменьшительным суффиксом, то получится латинское слово persona, которое, собственно, и означает «маска». Затем слово приобрело значение «театральная роль», а позднее — «персона»: вот отправная точка невероятной семантической эволюции, которая проложила одну из главных дорог в истории цивилизации{628}.
Итак, вначале был Маска, демон преисподней, имя которого близко к имени Персефоны (Phersipnai), правительницы царства мертвых и супруги Гадеса (Eita), — самый последний в ряду этрусских дьяволов в стиле Иеронима Босха, которые чуть позже, обзаведшись крючковатым носом, шевелюрой из змей, молотом для вышибания души и свитком судеб, населили под именами Тухулки, Харуна или Орка загробный мир фресок и погребальных урн. Просто поразительно, что уже с VI века до н. э. Ферсу играет роль непринужденного устроителя пыток, но порой убегает со всех ног под топот зрителей на погребальных играх, где комическое смешивается с ужасным. Это не так уж удивительно — ведь существует древняя связь между эмоциональной разрядкой, которую несет смех, и муками смерти, от которых он является надежной защитой. В программе погребальных игр Эмилия Павла была, например, комедия «Гецира» Теренция. Уже на народных зрелищах в раннем Риме, испытавших влияние этрусской цивилизации, присутствовал бредовый и гротескный мир чудищ, пугал, людоедов и оборотней, приспешников… нет, не Сатаны, но почти: Ферсу — созданных, чтобы попугать и повеселить малых и больших детей. В конце процессии, каждый год проходившей в Большом цирке по случаю ludi maximi (Великих игр), толпа, замирая от сладкого страха, ожидала появления ужасных и смешных кукол, ridiculae formidolosaeque, среди которых были пьяная старуха и крикунья, издававшая пронзительные вопли, но больше всего аплодисментов срывал Мандукус (от слова mandere — «жевать»), широко разевавший огромную пасть и страшно скрежетавший зубами{629}.
Через все позднейшие воплощения итальянской комедии тянется тонкая, но прочная нить, связывающая их с Ферсу. Апулей, перечисляя театральный реквизит своего времени, упоминает тунику мимов (centunculus), состоящую из множества сшитых лоскутов{630}. Но еще раньше одна ателлана Помпония была озаглавлена «Pannuceati»{631} от слова pannus — «кусок ткани» (вспомним куртку Ферсу). Эти pannuceati были не столько «оборванцами», как обычно переводят, сколько «арлекинами».
Мы только что упомянули об ателлане: это был жанр народного фарса, зародившийся в маленьком городке Ателла под Неаполем, в Кампании, испытавшей сильное влияние этрусков, и приобретший популярность в Риме. Однако постоянные действующие лица ателлан должны были носить маски. Первую латинскую ателлану поставил в конце III века до н. э. поэт Невий, родом из Капуи. Fabula personata (комедию масок) разыграли актеры, называемые Atellani, qui proprie vocantur personati — «их, собственно, и называют масками»{632}.
Эти персонажи-маски нам довольно хорошо известны{633}: Maccus — человек с огромными челюстями, Bucco — обжора, болтун и дурак, старик Pappus, горбун Dossennus. Имя последнего по происхождению явно этрусское. Пьесы, которые они оживляли своим остроумием, пересыпали крепкими словечками и непристойными шутками, носили преимущественно названия типа «Макка-кабатчик», «Макка-изгнанник», «Макка-солдат», «Макка-девственник». Иногда, в соответствии с сюжетом классической комедии «Два Менехма», появлялось два Макка или два Доссена-близнеца. Буккона был гладиатором и приемным сыном, Паппа — земледельцем и неудачливым женихом. Как не признать в них, несмотря на скудость данных, предков Арлекина, Скапена, Бригеллы, капитана Спавенто и капитана Матамора, которые позже, в эпоху Возрождения, вышли из Неаполя и покорили Лондон и Париж? Commedia dell'arte это понимала, почему и сделала родиной Полишинеля городок Ачерра в Кампании.
Мы не будем заходить так далеко и пытаться объединить комедию дель арте с этрусской культурой. Даже без Ферсу итальянская vis comica придумала бы своего Полишинеля. Но было бы полезно размотать до конца эту направляющую нить и отметить, что остроты Макки и удары палкой Арлекина стали развитием парадоксальной религиозной традиции, заложенной Ферсу, которая раз и навсегда определила маски, костюм и в большой степени форму грубого фарса. С другой стороны, ничто не мешает нам представить себе, что в самой Этрурии были комические игры, аналогичные оскским{634}, отражение которых сохранилось в ателланах. Возможно, неслучайно, что самый гениальный автор комедий в Риме, умбр Плавт, родился в Сарсине на границе с Этрурией и, подобно Мольеру, начал свою карьеру в театре как актер и руководитель труппы, выступая на ярмарках в захолустных городках в роли Макки — шута с громадными челюстями.
Глава восьмая
ЭТРУССКАЯ ПИСЬМЕННОСТЬ
Хотелось бы знать, кого из своих национальных героев этруски считали изобретателем письменности. У греков это были Кадм или Паламед, у римлян — древний царь Эвандр. Во всяком случае, распространение в Центральной и Северной Италии, от Кампании до Альп, алфавита, разработанного на основе греческого, стало одним из важнейших фактов их цивилизаторской деятельности. Умбры из Губбио, венеты из Эсте, оски из Капуи, латины из Пренесте и сами римляне научились записывать свои первые тексты этрусскими буквами, более или менее адаптировав их к родной речи{635}. И с древнейших времен сохранились свидетельства, позволяющие нам представить, как этрусские дети постигали азы чтения и письма.
В VII веке до н. э. небольшой городок на побережье Этрурии, за лагуной Орбетелло — Марсилиана д’Албенья, достиг не меньшего расцвета, чем Ветулония и Цере. Затем, к 600 году, слава города померкла — вероятно, не без влияния его соперницы Сатурнии, стоявшей выше по реке. В гробницах на территории Марсилианы удалось обнаружить, помимо знаменитой золотой фибулы с чередой уток и многочисленных «восточных» предметов из слоновой кости, маленькую табличку для письма размером девять на пять сантиметров, со следами воска, по которому школьник нацарапал стилем палочки. На одной из длинных сторон дощечки нанесен алфавит из двадцати шести букв, служивший образцом{636}.