— Как он познакомился с Вашей мамой?
— С мамой они познакомились в Париже, в 1929 году, там и венчались. А в 1930-м родилась я, их единственный ребенок, что в то время в русских семьях было не редкостью.
— Ваши первые детские воспоминания?
— Очень радостные и светлые. Одна англичанка, владелица виллы, дала моим родителям на самом верхнем ее этаже две комнаты, в которых раньше располагалась прислуга. И вот в этих малюсеньких комнатах мы с родителями и жили, а внизу, в своей комнате, жила мамина мама… Англичанка меня полюбила и разрешила играть в ее саду, который мне казался очень большим (потом, когда много позднее я туда вернулась, оказалось, что он не такой уж большой), и всё было очень светлым. И я помню, как идя за руку с папой в церковь и, вероятно, услышав накануне о трудностях с деньгами, я сказала: «Папа, а почему нужно быть богатым? Нам же хорошо, как мы живем», и он ответил: «Да, ты права». Так что они создали для меня золотое детство, и ела я, как бы им ни было трудно, каждый день. В Ницце жила большая колония эмигрантов и среди них очень много интересных людей. Помню, например, как мама ходила со мной пить чай к Александру Наумову — министру земледелия в России. В окружении семьи было много гвардейских офицеров, главнокомандующий Северо-Западной армией генерал Юденич, профессор Московского университета Мигулин, Мельник-Боткина (ее отец был тем самым доктором Боткиным, который отказался покинуть царскую семью и принял с ними смерть) и т. д.
— Как Вы праздновали семейные праздники, именины, Пасху?
— Всё, как в России!
— Сохранили традиции?
— Абсолютно все, даже те традиции, которые, по-моему, Россия уже забыла. В Ницце мы жили вокруг дивного русского собора и там был чудный митрополит Владимир. Так что центром была церковь: мы ходили в нее на все воскресные службы и праздники. В эти дни прихожане нарядно одевались: очень хорошо помню дам в красивых платьях, перчатках и шляпах, их спутников во фраках. Я, тоже в выходном платье, делала обязательный книксен старшим. При церкви графиня Уварова — пожилая, как мне тогда казалось, дама в длинном платье и с бархоткой на шее, — создала детский сад, в который я бегала. Помню, как однажды надо мной подшутил ее муж, граф Уваров, видный старик с тростью: когда я, по обыкновению, присела в книксене, он своей тростью сделал мне подножку. Сразу после этого подарил тянучку — их вместе с домашними бубликами продавала возле церкви няня по фамилии Попехина. Дочь графа и графини Уваровых вышла замуж за Сергея Сергеевича Оболенского, с семьей которого наша семья дружила. А много лет спустя бельмэр рассказала мне, как шила вместе с другими воспитанницами Донского института, вывезенными в Белую Церковь, распашонки для новорожденной племянницы их наставницы — незамужней Марии Оболенской. Младенца нарекли Лили, и была она старшей сестрой Сергея Сергеевича. Пересеклись два совершенно разных мира!.. Была в Ницце и четверговая школа (так она называлась потому, что тогда во Франции свободный от учебы день был четверг), где нам преподавали Закон Божий, историю и учили писать по-русски. Ею руководили графиня Мусин-Пушкина, Е. В. Толстая-Милославская… Там была очень интенсивная русская жизнь.
— Ваши лучшие друзья тех школьных лет?
— Помимо Оболенских мы дружили с семьей Дурасовых, в которой росла дочь моего возраста — Майя. Ее отец был старостой собора. У нее была няня, а мои папа и мама работали и очень часто меня туда подкидывали. Мы с Майей до сих пор дружны…
— Кем работали Ваши родители?
— Мама всю жизнь проработала секретаршей, у папы была мастерская — он стал гравером, а потом начал рисовать на шелке для больших домов. Бабушка тоже не сидела дома — она была ночной сестрой милосердия в клиниках. Утром или вечером, когда я возвращалась из школы, она занималась мной, а потом шла на работу[7]. Когда мне исполнилось 9 лет, началась война. Папа уехал в Париж, поскольку узнал, что формируется русская армия. В Париже понял, что никакой русской армии не будет, — надо надевать немецкую форму, — и сказал: «Немецкую или любую чужую форму не надену никогда». В Ницце тогда был страшный голод, даже по карточкам нельзя было достать никакой еды, ведь там ничего, кроме мимозы, оливок и аспарагуса, не выращивали, а морской путь закрыли. Итальянцы наступали, слышалась стрельба, а мы с девочками в школе радовались — у многих (и у меня в том числе) руки от голода покрылись нарывами, и нас освободили от правописания. Тогда, в русском старческом доме Красного Креста и скончался мой дед… В 1942 году мы переехали к папе. Он нас встретил на вокзале и отвел в свою комнату в отеле, где приберег порцию масла, кофе, гостинцы. Тут я, двенадцатилетняя, и попробовала впервые кофе. Я только съела хлеб с маслом, как неожиданно завыла сирена и надо было идти в убежище. В Ницце мы этого не знали, я безумно испугалась, а мама мне, довольной, оттого что увидела отца и поела, сказала: «Вот видишь, в жизни всегда есть две стороны медали — в Ницце у тебя не было масла, но не было и бомбежек». В оккупированном Париже установили комендантский час, поэтому заутрени начинались не в двенадцать часов, а в десять, да и прихожане празднично, как я привыкла в Ницце, не одевались. Вскоре я поступила в Русскую гимназию, основанную российскими педагогами. Находилась она рядом с Парижем, в пригороде Булонь, в чудном особняке, купленном Лидией Павловной Донской, вышедшей замуж за крупного нефтяника сэра Детердинга. В этом особняке гимназия располагалась до своего закрытия в 1950-х годах. У нас работали замечательные учителя, преподававшие еще в России. Это была высшая культура, которая, должна Вам сказать, понемножку умирает. Учебный день мы начинали в 9 часов утра с молитвы и заканчивали в два с половиной. На обед, — кормить было нечем, война, — нам давали какую-то ужасную похлебку (смеется). Наши педагоги устроили так, что мы проходили как полный курс русской гимназии, так и всю французскую программу, необходимую для сдачи экзаменов — из Сорбонны приезжал профессор Паскаль и принимал их у нас.
— Вашим педагогам удалось дать Вам двойную культуру.
— Абсолютно! Так уже второе поколение эмиграции, получив дипломы, шло во французские высшие учебные заведения, не бросая наш русский быт. Действительно, наши родители, которые жили в России совсем иначе, сумели создать для нас золотую жизнь. Бомбежки, воющая сирена, бомбоубежища — все это для меня и моих подруг было второстепенным. А детство наше было золотым!
— Его составляющие?
— Вера — главным образом, и, конечно, любовь и сплоченность.
— Что Вы решили делать после гимназии?
— По окончании гимназии мне выдали аттестат зрелости и я могла бы поступить в высшее учебное заведение, но в восемнадцать лет стала работать с семьей Зерновых. Отец их был доктором в России, у них были санатории на Кавказе, а Софья Михайловна Зернова занималась русскими, помогала найти работу, жилье. Один из ее братьев был философом-богословом в Оксфорде, а другой доктором, бесплатно лечил русских в Париже. Это была настоящая интеллигенция. Быть может, Вы слышали об Александре Дмитриевиче Шмемане. Его мать, Анна Тихоновна Шмеман, также занималась русскими, и они с Софьей Михайловной меня восемнадцатилетней девчонкой взяли с собой работать. В 19 лет я вышла замуж, в 1949 году у меня уже родился первый сын и мы перебрались с мужем в провинцию. Четыре года мне довелось проработать в «Русском очаге Казанской Божьей Матери» в департаменте Сена и Марна. В нем воспитывались тридцать русских детей, чьи родители находились в сложной ситуации. Возглавляла его Варвара Павловна Кузьмина, большой педагог, обучавшая детей по системе Монтессори: учила их стихотворениям с голоса, отвергала зубрежку. Располагался «Очаг» в небольшом замке, купленном бывшей петербургской учительницей Кузьминой, вышедшей замуж за богатого швейцарца. У нее уже была помощница Наталья Александровна Макаренко, но она решила привлечь и меня. Жили мы с тридцатью воспитанниками одной большой семьей, я туда и моих четверых детей привезла. По утрам ездила на базар, покупала провизию. У нас, правда, была кухарка, которая готовила, но хозяйством мы с Натальей Александровной занимались сами. Стелили белье, купали детей. «Очаг» находился под благословением владыки Иоанна Шанхайского, ныне канонизированного зарубежной церковью. Ходил он в рясе, клобуке, всегда босиком, а на груди носил икону Божьей Матери. Маленький, очень худой, в очках, с громким голосом, он безумно любил детей, отдавал «Очагу» деньги, которые ему жертвовали, и, дав обет никогда не ложиться на кровать, все ночи напролет сидел в кресле, молясь и подремывая.
— Владыка творил чудеса?
— Он всегда был просветленным, и каждый раз во время литургии у нас в «Очаге» не смолкал телефон: «Владыка Иоанн у вас?» — «Да, у нас». — «Дайте знать в алтарь, чтобы он молился о рабе Божьем таком-то, он очень болен!» Я передавала, а на следующую литургию звонили новые люди, уверенные в том, что молитвы владыки чудотворны… Однажды в Марсель из Харбина зашел по дороге в Америку корабль, чтобы высадить часть пассажиров (владыка занимался теми, кто бежал из Харбина). Тут неожиданно выяснилось, что в бортовых документах не оказалось какого-то американского штампа, без которого кораблю запрещалось пришвартоваться. Корабль должен идти дальше, капитан переживает, пассажиры в отчаянии — ведь это субботнее утро и администрация отдыхает. Тут владыка Иоанн отправляется в американское консульство и просит консула поставить нужный штамп. Тот упирается: «Я обязан дождаться понедельника, дабы связаться с господином послом и получить его личное разрешение». — «Так, значит, нет выхода?» — «Нет», — разводит руками консул. — «Хорошо, если у вас нет выхода, у Божьей Матери найдется, посему я здесь помолюсь!» — уверенно говорит владыка. Достает свою иконку Богородицы, садится и начинает усердно молиться. Консул понял, что владыка из кабинета не уйдет, разыскал посла и получил заветное разрешение. «Вот видите, — просветленно улыбнулся владыка Иоанн, — что мы не можем — Божья Матерь может»…