Алексей Николаевич Толстой сумрачен был в тот день, может быть нездоров, и очаровал меня редкой улыбкой. Говорил, что, возможно, могила эта символическая: русский вольнодумец, человек, близкий к Новикову, решил почтить память немецкого поэта, что все это интересно, надо копать глубже… Было это перед самой войной. А через два года шел я горящим Смоленском, и навстречу мне из-за угла вышел, как во сне, Алексей Толстой в сопровождении генералов. Не выдержал я, побежал к нему: «Не узнаете… я… Квирин Кульман…» Узнал! «Ваша находка, капитан, весьма интересна. Берегите камень». После победы вернулся я из Кенигсберга, из госпиталя, домой и в тот же день побежал на островок, а плиты нет. Месяц искал по соседним деревням. И нашел все-таки у колхозницы Авдотьи Посховой: изба за войну одряхлела, камень понадобился в фундамент. Был у нас в музее ученый из Дрездена, пишет исследование о Кульмане, он часами от этого камня не отходил.
Потом Александр Иванович заговорил о самом, видимо, любимом и о самом больном — о деревьях: — Чудесная роща была в том парке Лопухина. Вырубили. Думали, пойдет высоковольтная линия. И ошиблись. Линия левее пошла… Забыть не могу, как Ленин велел арестовать однажды коменданта Горок только за одну погубленную сосну…
Я хочу увидеть, потрогать письмо, написанное Алексеем Толстым. Александр Иванович раскрывает передо мной обыкновенную картонную папку. Читаю, листаю и через несколько минут с удивлением узнаю, что в этот маленький город писал не только Алексей Толстой, но и Максим Горький… Ромен Роллан… почетный академик, герой Шлиссельбургской крепости Николай Морозов.
— У нас была открыта после революции первая в республике народная обсерватория, — рассказывает Смирнов, — и опыты по оживлению организма тоже первыми начали мы, наш врач Чечулин. А названия наших улиц!..
…Он «открывал» мне город все увлеченнее, в отчетливых, ярких подробностях, внешне беспорядочно и внутренне стройно, как умеют это делать старые краеведы. Я узнавал, что в этом городе — недаром стоит он на старой Владимирке — родились, жили, боролись революционеры, чьими именами названы сегодня улицы. (В их числе Анатолий Железняков, легендарный матрос Железняк.) А рядом в селе Плотове томился в холерном карантине Пушкин…
Существует мнение, что в наши дни открытия возможны в космосе или микромире, а на географических картах не осталось «белых пятен». Думаю, что все зависит от масштаба карты: на карте мира действительно нет «белых пятен», но они есть на карте области, а еще больше их на карте района.
Но об этом часто забывают. Особенно теперь, когда молодые поэты воспевают космический взгляд на жизнь. Это, наверное, весьма красиво — космически воспринимать бытие… Но порой стоит нагнуться и потрогать траву, по которой мы ходим.
Я люблю людей, которых волнуют «белые пятна» на карте района. Эти люди помогают мне еще лучше узнавать, еще больше любить Родину. Они воспитывают в нас радостное ощущение волшебства родной земли.
Это, конечно, замечательно — поехать в Африку и открыть в Сахаре, на удивление цивилизованному человечеству, наскальные рисунки доисторических художников. Но вот М. М. Пришвин мудро заметил однажды, что для того, чтобы понять сказочное плодородие неведомого Нила, надо хорошо увидеть черно-бархатные луга за Окой. Положишь на сердце милую Оку — поймешь и далекий Нил. Это умение хорошо видеть Родину, понимая через нее общечеловеческое, даже космическое, и делает мир, окружающий нас, миром обыкновенных открытий…
Я писал о Смирнове поздно вечером и, может быть, поэтому мысленно видел, как мой герой идет по неярко освещенным улицам небольшого города. Он идет и думает о том, что из двадцати шести картин удалось пока найти только шестнадцать. Остальные?.. Он выступал по радио, писал в местную газету, ходил по домам, облазил старые чердаки. А может быть, одна из них висит за этим оранжевым окном? Люди пьют чай, переживают у телевизора, шутят как ни в чем не бывало, а она висит…
Живут на этой улице строители: они подняли рядом микрорайон. И артисты: они ставят в местном театре Шекспира и Горького. И врачи: они делают тончайшие операции не хуже, чем в Москве. Живут тысячи умных, талантливых людей. И живет мещанин — тот, кто украл у революции картину, маленькое вечное чудо…
Александр Иванович открывает музей. Вечером он открывает его снаружи, утром изнутри, потому что это музей для нас с вами, а для него то, что и ребенок и старик называют двумя словами: мой дом.
Он входит, не зажигая огня, в небольшую комнату — луч районной луны (похожей на детскую лупу) нацеленно бьет в мрамор, бледный и нежный, освещая грубый излом отбитой руки, чуть открошившиеся кудри, нетронутое лицо мальчика Колумба…
Кюну первому я читал очерк о Смирнове, — было это в редакции поздно вечером, в облаках табачного дыма, — замирая от волнения, ждал я его суда. Он немногословно, с рядом точных замечаний, одобрил, затем заметил: «Самое существенное в том, что это государственный человек и… — он подумал, — рыцарь! Да, именно рыцарь…»
Я не понял тогда, почему Женя вывел понятие «рыцарь» из «государственного человека».
Мы в тот вечер долго говорили о бескорыстии. И я почему-то ни разу не подумал о том, что оно — ЖИВОЕ — сейчас передо мной и надо не беседовать о нем, а наслаждаться непосредственно его улыбкой, естественностью, теплом руки…
Но может и не стоит себя осуждать теперь за это? Разве те, кто две с половиной тысячи лет назад на улицах Афин беседовали с Сократом о бессмертии, понимали, что само живое бессмертие с ними говорит?..
Жить с пользою для своего отечества и умереть, оплакиваемым друзьями, — вот что достойно истинного гражданина.
М. Ф. Орлов, декабрист
Была полночь. Редакция засыпала. Отдыхали пишущие машинки и телетайпы. Курьерши, пошатываясь от усталости, тащили из типографии сырые пахучие полосы. Стояла успокоительная тишина.
На пороге кабинета выросла неожиданная в этот час фигура в темном дорожном плаще, с потрепанным чемоданом. Легким шагом незнакомец подошел к моему столу, поставил чемодан, открыл его и выхватил пачку мятых, исписанных карандашом листов.
— Хорошо, что редакции работают по ночам, — сказал он, захлопывая чемодан. — Они все-таки подписали. Ничего не увидели… Не захотели увидеть!
Я слушал его удивленно, не понимая.
Он быстро подошел к карте области на стене.
— Посмотрите! Дорога Тропарево — Губино стоила миллион, не успели построить — развалилась. Дорога Талдом — Дмитров… Плачут шоферы! А теплая, не остыла еще… Дорога из Коробово в Шатуру… Я написал! — Он дотронулся до пачки мятых листов. — Разберете ли? В поезде карандаш пляшет… Говорят, вечных дорог нет и не будет. Были и будут! Хочу, чтобы… вечно…
Сел и улыбнулся растерянно.
— Извините, даже не поздоровался. Гаврилов, Иван Федорович, инженер технадзора областного дорожного управления.
…Санчо Панса сказал о Дон-Кихоте:
«Он не безумен, он дерзновенен».
Он сказал это перед тем, как рыцарь вышел на единоборство со львами.
Что такое дорога?
У Даля сказано — «ездовая полоса». У Ушакова — «путь сообщения». Для Гаврилова — это не полоса и не путь, а сама жизнь. Гаврилов мыслит дорогами, как художник — образами.
Дороги для него — образы мира.
Четырнадцатилетняя дочь Гаврилова объявила ему однажды, что решила поступить в цирковое училище. Он мысленно с замирающим сердцем увидел ее фигурку на легкой трапеции под куполом цирка, и в тот же миг в нем ожило воспоминание о дороге по льду через Волгу. Даже не воспоминание — физическое ощущение обламывающегося льда. Он строил это в сорок втором…
До войны Гаврилов успел построить шоссе Атбасар — Покровка (первую каменную дорогу в Северном Казахстане). Она была для него тем, чем и должна быть дорога, — воплощением надежности, обещанием, что все в пути будет хорошо.
По ней потащились быки, поскакали всадники. Один из них, старик казах, соскочил с коня, обнял Гаврилова — спасибо!
Сто лет ему, не меньше, решил Гаврилов и с удовольствием подумал, что дороге тоже будет сто… двести… триста… Сносу нет этой каменной шашке!
Дорога по льду живет день, час, минуту. Она — воплощение ненадежности, отсутствия любых обещаний.
Гаврилов укреплял ее хитроумными настилами, строил сваи, но лед обламывался под тяжестью людей и техники. То были самые горькие часы в его жизни. Все перевернулось в мире — дорога перестала быть дорогой.
С тех пор чувство тревоги и утраты, ожидание беды, даже ощущение непрочности чего-то, соединились в нем с воспоминанием о дороге по льду.
Это воспоминание в последние месяцы оживало все чаще. В один из дней поздней осени в кабинете, обставленном тяжелой мебелью, с ковром, заглушающим шаги, и портьерами на окнах ему почудилось, что он слышит из дальней дали похожий на смутное эхо треск обламывающегося льда.