Люцилий попал в обстановку кипучих споров и необычайного напряжения мысли. Здесь все обсуждалось и все подвергалось сомнению, здесь говорили о событиях седой древности и новых политических теориях, здесь обсуждались последние веяния литературы и философские течения, здесь говорили о богах и о судьбах души после смерти. Никогда еще Люцилию не было так интересно. В глазах его разом померкли и показались скучными пышные пиры богачей, столы которых ломились от роскошных яств (Cic. De fin., II, 8). И больше всего его привлекал и интересовал сам хозяин — Публий Африканский. Ему нравились и удивительная простота этого знаменитого человека, и богатство его мыслей, и благородный нрав, и блестящее остроумие. Ему доставляло необыкновенное наслаждение смотреть на Форуме, как Сципион повергает одного врага за другим. Эти великолепные поединки он включал потом в свои сатуры [131]. Но случалось, что сцены, разворачивавшиеся после Форума, были еще увлекательнее этих битв. «Наш Публий Корнелий», рассказывает поэт, возвращался домой. «Мы толпой следовали за ним». По дороге Сципион изощрялся в остроумии по адресу какого-то влиятельного человека, высмеивал его развлечения и «искусственный блеск». Его меткие слова летели, как копья (H., 82).
Но Люцилий делил не только игры и развлечения Сципиона. Когда тот поехал на опаснейшую войну в дикую Испанию, поэт без колебания последовал за ним (Veil., II, 9). Он описал свои приключения; и, по словам Горация, с его страниц встает образ Сципиона, «справедливого и мужественного» (Sat., II, 1,16–17).
Однако их отношения вовсе нельзя представлять как безмолвное, восторженное преклонение с одной стороны и снисходительное внимание — с другой. Напротив. Люцилий не стеснялся осыпать своего знаменитого друга самыми бесцеремонными и колкими насмешками. Публий Африканский, как помнит читатель, считался лучшим оратором своего времени. При этом языку его свойственна была какая-то особая кристальная чистота, словно в речах он желал быть столь же аккуратным, как в жизни. Вот над этой-то рафинированной чистотой, над этим удивительным пуризмом и издевался Люцилий:
— Чтобы казаться более изящным и знающим больше других, ты стал говорить…
И тут он начинает передразнивать и вышучивать произношение и язык Публия (5., 18).
Горация восхищало, как спокойно и просто принимали Сципион и Лелий насмешки поэта (Sat., II, 1, 65–68). Однако, зная характер Публия, я не сомневаюсь, что кто-кто, а уж он-то в долгу не оставался.
Но эта шуточная война не омрачала их дружбы. Постепенно Люцилий все более и более подпадал под влияние Публия Африканского. Он повторяет его слова, он воспринимает его мысли, его идеалы. Даже самому названию своих поэм, названию столь необычному, он, по-видимому, был обязан Публию и его друзьям. Он поклоняется тем же богам, что и Сципион, и ненавидит того же врага, которому тот объявил войну. Читатель, который внимательно изучит все, что осталось от этого блистательного кружка, постепенно начинает понимать, что это за враг. Его образ встает со страниц Полибиевой истории, он мелькает перед нами во фрагментах Люцилия, он обрисован во весь рост в речах Сципиона. Мы уже хорошо различаем его черты, мы видим, буквально осязаем этого врага. Кто же он, этот враг? Для того чтобы ответить на этот вопрос, мы должны сказать несколько слов об эпохе, в которую жили наши герои.
Век этот наследовал блестящей и поэтической эпохе Сципиона Старшего, эпохе, которая разбудила все дремлющие силы римского общества. Римляне словно вырвались к свету и радости, как их далекие потомки в эпоху Ренессанса. Разом, как по волшебству, родились театр, поэзия, ораторское искусство. Время 3-й Пунической войны было по отношению к этому времени словно знойным летом, сменившим нежную весну. Мы видим уже не наивных варваров, страстно жаждущих знаний, а людей вполне просвещенных, утонченно образованных, которые запросто говорят с мудрецами и философами Греции. Изменился и сам город. Последние сто лет в Рим непрерывным золотым потоком лились бесценные сокровища эллинского искусства, и Рим ныне буквально сиял тысячами шедевров. Метелл Македонский привез изумительные скульптуры работы Лисиппа, он построил портик и украсил его статуями, которые образовывали прекрасный ансамбль. Он же первым воздвиг храм из мрамора по образцу тех, которые видел в Элладе (Veil., 1,1 Г). Это великолепие завершил Муммий, который привез статуи и картины уже из самой Греции.
В жизни и интересах римлян произошли большие изменения. Подобно тому как ребенок часто проявляет совершенно поразительные способности в самых разных областях, но потом, взрослея, к величайшему разочарованию родителей одно за другим забывает свои былые увлечения, чтобы всецело с головой отдаться одной всепоглощающей страсти, одному призванию — если, конечно, этому ребенку суждено действительно великое будущее, — так и римляне предшествующей эпохи с детским восторгом хватались за все — от театра до астрономии — и везде проявляли блестящие способности. Теперь же они, словно достигнув зрелости, успокоились, перестали суетиться и разбрасываться и выбрали наконец то, к чему и были предназначены. Постепенно они охладели к театру. Пусть спектакли стали теперь великолепнее. Пусть вместо импровизированных подмостков была сцена, которую Люций Муммий украсил золотом. Пусть играли теперь не жалкие практиканты, на игру которых Плавт не мог смотреть без слез, а настоящие актеры, все же увлечение театром ослабело. Гениального Плавта сменил талантливый Теренций, того, в свою очередь, Афраний и какие-то совсем уж неизвестные авторы, а потом — мимы. Место театрального искусства занимает сатира, а затем и лирика. Ораторское искусство, только-только зарождавшееся в предыдущую эпоху, дало взлет необыкновенный. Римское право было создано трудами семейства Сцевол. Наконец появилась настоящая история. Словом, все предвещало, что грядет удивительный всплеск культуры.
Но наряду с этим появляется в обществе что-то мрачное, угрожающее. По словам Полибия, молодежь стала предаваться низким страстям и порокам, «переняв от эллинов эту слабость. Распущенность как бы прорвалась наружу в описываемое время» (XXXII, 11, 4–6). Люцилий рисует нам этих «новых» юношей. В их домах лежали роскошные ковры [132] (Lucil., I, 11). А пол вестибула, небольшой прихожей, ведшей в атриум, был выложен мозаикой, которая переплеталась в причудливый рисунок (Люцилий C.ic. De or., Ill, 171). Время эти изнеженные щеголи проводили в тавернах, которые в Риме назывались попины. Люцилий говорит об этих заведениях с глубоким отвращением. Он называет попину «нечестивой и отвратительной» (I, 9). Носили они туники с длинными рукавами, украшали себя золотом, надевали медальоны (Люцилий — Lucil., II, 11). Вот как описывает жизнь этих мотов Цицерон, перелагая одну из сатур Люцилия: «Нарядные, элегантные, имеющие лучших поваров и кондитеров, которым доставляют рыбу, птицу, дичь — все это самое лучшее… у них, как говорит Люцилий, «струится золотистое вино без всякого осадка, они соединяют свои пирушки с забавами…; красивые мальчики прислуживают за столом; соответствует этому одежда, серебро, коринфская бронза, сама комната, дом» (Cic. Fin., 11,8,25).
А вот один из этих щеголей наряжается на вечеринку: «Я выбрился, выщипался, вычистился, выскоблился, разукрасился» (Люцилий — Lucil., VII, 8). У них длинные кудри. «Они пошевелили головами, так что стали развиваться длинные лохмы, падающие на лоб по их обычаю» (Люцилий — Lucil., VII, 21). А деньги свои они расходуют на раков и осетров (Люцилий — Lucil., H., 30). Но хуже всего то, что у этих людей культ денег. «Золото и почести для них… доказательство доблести: сколько ты имеешь этого добра, столько ты и будешь стоить сам и таковым тебя и будут почитать (в их кругу. — Т. Б.)» (Люцилий — Lucil., H., 36).