“Так, например, истории или повествования грустные или способные взволновать сердце, ужасное зрелище, неожиданно представшее нашему взору, глубокая печаль, гнев, ужас и прочие страсти, что производят на нас изрядное впечатление, вызывают зачастую самые внезапные и бурные нервные симптомы”44. Но безумие в собственном смысле слова начинается в тот момент, когда движение страсти сразу самоуничтожается в своей избыточности и внезапно вызывает неподвижность — вплоть до неподвижности смерти. Безумие словно обладает собственной механикой, где покой не обязательно представляет собой нулевую степень движения, но может быть также движением, резко порывающим с самим собой, движением столь бурным, что оно разом достигает своей противоположности и дальше продолжаться не может. “Известны примеры таких бурных страстей, что они порождали нечто вроде столбняка или каталепсии, когда человек походил более на статую, нежели на живое существо. И еще того более, случалось не раз, что сильный испуг, огорчение, радость, стыд, будучи доведены до предела, приводили к скоропостижной кончине”45.
И наоборот: бывает, что движение, передаваясь от души к телу и от тела к душе, бесконечно распространяется вширь и дробится, образуя своеобразное пространство беспокойства — безусловно, более близкое к тому, где Мальбранш размещал души, нежели к тому, где Декарт располагал тело. Множество незаметных очагов возбуждения, вызванного зачастую весьма умеренным толчком извне, разрастаются, возбуждение накапливается, усиливается и в конце концов прорывается неистовыми конвульсиями. Уже Ланчизи объяснял подверженность римской знати “парам” — истерическим припадкам и ипохондрическим кризам, — тем, что из-за жизни при дворе, которую они вели, “ум их, постоянно мятущийся между страхом и надеждой, не знал ни минуты покоя”46. По мнению многих врачей, городская, придворная, салонная жизнь ведет к безумию, ибо состоит из множества добавляющихся друг к другу, бесконечно отражающих друг друга, никогда не утихающих длительных раздражении47. Но в каждом сколько-нибудь ярком образе и в тех явлениях, из которых складывается его органика, содержится определенный запас силы, и сила эта, множась, способна вызвать в результате состояние бреда — как если бы движение, передаваясь другому объекту, не только не утрачивало своей силы, но и могло вовлекать в свое русло силы иные, новые, и тем самым получать от них дополнительную мощь. Соваж именно так объясняет зарождение бреда: определенное ощущение страха связано с закупоркой или сдавливанием определенной медуллярной фибры; этот страх ограничен одним предметом, локализован, — как четко локализована и сама закупорка. Но по мере того как страх становится постоянным, душа начинает внимательнее прислушиваться к нему, все более отделяя и удаляя его от всего, что им не является. Но такое отделение страха только усиливает его, и душа, уготовившая ему совершенно особенную участь, постепенно связывает с ним целый ряд более или менее далеких от него представлений: “К этой простой идее добавляет она другие — пригодные для того, чтобы питать этот страх и усиливать его. К примеру, человек, которому видится во сне, что его обвиняют в каком-то преступлении, немедля связывает с этим представлением представление о стражниках, судьях, палачах, виселице”48. И вот идея, будучи отягощенной всеми этими новыми элементами, увлекает их за собой и получает благодаря им какую-то дополнительную, чрезмерную силу и в конце концов становится неодолимой даже для самых упорных и целенаправленных волевых усилий.
Если возможность безумия заложена прежде всего в самом факте страсти и в развертывании той двойной цепи причин, которая, отталкиваясь от страсти, оказывается направленной одновременно и к телу, и к душе, то само безумие является в то же время отложенной страстью, обрывом каузальности, высвобождением элементов телесно-душевного единства. Оно причастно и к необходимости страсти, и к анархической свободе того движения, что вызывается той же самой страстью, но далеко выходит за ее пределы и в конечном счете отрицает и оспаривает все ее основные предпосылки. Оно превращается в движение нервов и мускулов, настолько неистовое, что ему, по всей видимости, не находится никакого соответствия в чередовании образов, идей или намерений: перед нами случай мании, когда она, внезапно обострившись, приводит к конвульсиям или когда она окончательно перерождается в непрерывное буйное помешательство49. И наоборот, когда тело пребывает в покое или в инертном состоянии, безумие может породить, а затем и поддерживать беспрерывную, нестихающую душевную тревогу, как это бывает при меланхолии; внешние предметы производят на ум меланхолика совсем иное впечатление, чем на ум человека здорового; “его впечатления слабы, и он редко обращает на них внимание; ум его почти целиком поглощен живо сменяющими друг друга идеями”50.
На самом деле это расторжение связи между внешними движениями тела и ходом идей не означает, собственно говоря, того, что единство тела и души распалось и что оба они обретают в безумии автономное существование. Конечно, единство это утрачивает свою непреложную строгость и целостность; однако расщепляется оно так, что не уничтожается до конца, а только распадается на совершенно произвольные фрагменты. Ибо когда меланхолик сосредоточивается на одной бредовой идее, то в работе участвует не только его душа и мозг, душа и нервы, нервные окончания и фибры: некий сегмент единства тела и души отделяется от целого и, что особенно странно, от совокупности органов, обеспечивающих восприятие реальности. То же самое происходит при конвульсиях и возбуждении; душа отнюдь не выключена из тела, но влечется за ним так стремительно, что не способна сохранить все свои представления, оставляет свои воспоминания, свои желания и устремления, свои самые стойкие идеи и, отделившись тем самым от самой себя и от всего прочного и стабильного в теле, позволяет увлечь себя подвижнейшим фибрам; отныне ничто в ее поведении не согласуется с реальностью, истиной и мудростью; фибры, благодаря своей вибрации, прекрасно могут подражать процессу восприятия, а потому больной утрачивает точку опоры: “Быстрая и беспорядочная пульсация артерий или любое другое из возможных расстройств сообщает фибрам то же самое движение [что и перцепция]; они будут воспроизводить отсутствующие предметы как присутствующие, а химерические — как подлинные”51.
Целостное единство души и тела в безумии дробится, причем не на элементы, составляющие его метафизически, а на некие фигуры, мельчайшие единства, образованные сегментами тела и идеями души. В этих фрагментах человек отделен от самого себя, а главное — от реальности; из таких отдельных фрагментов складывается единство ирреальное, единство фантазма, которое, именно благодаря их автономии, вытесняет и подменяет собой истину. “Безумие заключается единственно в расстройстве воображения”52. Иными словами, когда безумие начинается вместе со страстью, оно покуда представляет собой лишь живое движение, укладывающееся в рамки рационального единства тела и души; это уровень неразумного; однако это движение вскоре отрывается от разумной механики, сопровождается припадками буйства, ступором, бессмысленно ширится и становится движением иррациональным; и вот тогда-то, вырвавшись из-под гнета истины и из ее пут, перед нами возникает Ирреальное.
Тем самым обозначается третий круг, который нам предстоит пройти. Это круг химер, фантазмов и заблуждения. После круга страсти — круг небытия.
* * *
Вслушаемся в то, чей голос слышится в этих фантастических фрагментах.
Образ — это еще не безумие. В самом деле, хотя сумасшествие открывает выход к своей пустой и суетной свободе прежде всего в произвольности фантазма, безумие начинается лишь потом, чуть позже, в тот момент, когда ум повинуется этому произволу и попадает в плен к этой призрачной свободе. В ту минуту, когда человек перестает видеть сон, он уверенно констатирует: “Мне представляется, что я умер”; тем самым произвол воображения разоблачен и соотнесен с реальностью; человек не безумен. Безумие наступит тогда, когда субъект будет утверждать, что он действительно умер, и придаст пока еще нейтральному содержанию образа “я умер” значение истины. Точно так же как сознание истины не исчезает от одного только присутствия образа, а утрачивается в акте, ограничивающем, унифицирующем, разделяющем этот образ либо сопоставляющем его с другими образами, — так же и для безумия отправной точкой служит акт, придающий образу значение истины. Воображение изначально невинно:
“Imaginatio ipsa поп errat quia neque negat, neque affirmat, sed fixatur tantum in simplici contemplatione phantasmatis”53 [54]; один только ум в состоянии сделать так, чтобы данность образа стала ложной истиной, т. е. заблуждением, или же осознанным заблуждением, т. е. истиной: “Человек пьяный, глядя на одну свечу, считает, будто видит их две; человек же косоглазый, если ум его развит, сразу признает свое заблуждение и приучает себя видеть одну свечу”54. Таким образом, безумие пребывает по ту сторону образа, и, однако, оно имеет в нем глубокие корни — ибо оно состоит не в чем ином, как в спонтанном придании этому образу значения всеобъемлющей и абсолютной истины; акт, посредством которого разумный человек, справедливо или ошибочно, полагает образ истинным либо ложным, лежит по ту сторону самого образа, за его пределами, и образ поверяется тем, чем он сам не является; акт, совершаемый безумным, никогда не выходит за рамки данного ему образа; он целиком вовлечен в его непосредственность и живость, и образ получает в нем опору и утверждается лишь постольку, поскольку вбирает его в себя без остатка: “Великое множество людей, чтобы не сказать все, впадают в безумие оттого, что излишне сосредоточиваются на одном предмете”55. Безумие, находящееся внутри образа, целиком погруженное в него и неспособное вырваться из-под его власти, тем не менее представляет собой нечто большее, чем образ, — а именно тайный акт созидания.