Было и другое важнейшее различие между поэтами Парижа и Праги. Еще в 1931 г. в статье о направлении журнала «Числа», объединившего на своих страницах молодых парижских поэтов, А.Бем недвусмысленно определил это направление: «Для “Чисел",— утверждал он — … надо брать наименование “декаданса” в его подлинном значении “упадочничества”, явления литературного разложения». Речь в связи с этим шла о живущем в произведениях поэтов «Чисел» чувстве усталости и пресыщенности жизнью, об утверждаемой здесь апологии смерти, философии жалости[437]. Этот разговор был продолжен пять лет спустя, в статье о парижском альманахе «Круг», о тех из его статей, где делалась попытка дать теоретическое, мировоззренческое обоснование «парижскому» направлению русской поэзии. Вот что пишет А.Бем о наиболее характерных в этом отношении статьях альманаха: «Ю.Терапиано в статье “Сопротивление смерти” старомодным языком начала века поет гимн смерти». «Л.Червинская (речь идет о ее статье «Скука». — А. Ч.) купается в “скуке", как воробей в пыли, и радостно при этом чирикает на все лады о метафизическом значении “скуки”». И далее следует вывод пражского оппонента, звучащий как приговор: «Надо быть глухим к “музыке времени”, чтобы не слышать, как напряженно сейчас бьется пульс жизни… Чистейшим анахронизмом, каким-то незаконным пережитком уже отошедшей от нас эпохи декаданса являются сейчас “умные разговоры” о смерти и жалости, усталости и т.п. <…> … Всем своим содержанием “Круг” еще раз с большой наглядностью показал, что “парижское” направление эмигрантской литературы находится вне жизни, что оно задыхается в атмосфере монпарнасской кружковщины»[438]. Конечно, в этом споре между двумя поэтическими школами звучал не только голос Праги «Встречные удары» наносил Г.Адамович, отметивший, скажем, в своей рецензии на второй выпуск «Скита», наряду с «романтизмом» и «порывистостью» пражских поэтов, не столь высокую «разборчивость в выборе поэтических средств» и сильное влияние Пастернака, причем большей частью копирование «лишь оболочки его стиля»[439]. В одном из очерков своих «Литературных заметок», рецензируя книгу стихов А.Головиной «Лебединая карусель», Г.Адамович пришел к достаточно меткому и любопытному наблюдению, высвечивающему, в определенной степени, литературные истоки расхождения поэтических путей Парижа и Праги: «Несомненно, во всяком случае, что у поэтической молодежи русской Праги есть свое “лицо”. <…> У нас тут все больше звезды, покойники и ангелы, там — аэропланы и радио. Парижане — пессимисты и меланхолики, пражане — оптимисты и здоровяки. <…> Словом, приблизительно — Петербург и Москва <…>»[440]. Позднее Г.Адамович вспоминал, имея в виду, конечно, А.Бема и русскую Прагу: «Нам говорили “с того берега”, из московских духовных предместий, географически с Москвой не связанных: вы — в безвоздушном пространстве, и, чем теснее вы в себе замыкаетесь, тем конец ваш ближе. Спорить было не к чему, не нашлось бы общего языка. Вашего “всего” — следовало бы сказать — мы и не хотим, предпочитая остаться “ни с чем”. Наше “все”, может быть, и недостижимо, но, если есть в наше время … одна миллионная вероятия до него договориться, рискнем, сделаем на это ставку!» А дальше следовало признание: «Конечно, чуда не произошло. Нам в конце концов пришлось расплачиваться за мираж поэзии абсолютной… <…> … На деле бывало так: слово за словом, в сторону, в сторону, не то, не о том, даже не выбор, а отказ от всякого случайного, всякого произвольного предпочтения, … не то, нет, в сторону, в сторону, с постепенно слабеющей надеждой что-либо найти и в конце концов — ничего, пустые руки, к вящему торжеству тех, кто это предсказывал. Но и с дымной горечью в памяти, будто после пожара, о котором не знают и не догадываются предсказатели»[441].
И все же, при всей принципиальности спора, шедшего между Прагой и Парижем, при всей непримиримости позиции А.Бема в этом споре, между двумя этими поэтическими центрами русского зарубежья никогда не было жесткого противостояния. Г.Адамович, например, признавал талант А.Головиной, Э.Чегринцевой, других пражских поэтов. О проникновении «парижских настроений» в круги пражской писательской молодежи писал сам А. Бем[442]. Настроения «парижской ноты» были близки, например, «скитнику» В.Мансветову, с сочувствием воспринимались А.Головиной, сестрой одного из признанных поэтов «ноты», А.Штейгера. И вот завершающая иллюстрация к сюжету: когда А.Головина уехала из Праги в Париж, она была очень тепло встречена, было ее чествование на Монпарнасе, и участники этого торжества отправили А.Бему открытку — послание в стихах с автографами В.Ходасевича, Г.Адамовича, Г.Иванова, Ю.Терапиано. Г.Раевского, В.Смоленского, А.Ладинского, С.Шаршуна, П.Ставрова и др. Рукой Ю.Фельзена там было приписано: «Как хотелось бы литературный спор между Парижем и Прагой закончить дружеским общением в Москве»[443].
ФИНСКАЯ ТРОПА В РУССКОМ РАССЕЯНИИ
Листая страницы поэтических сборников или газетных, журнальных подборок стихов, вышедших в разное время на пространствах русского зарубежья, любитель поэзии может встретить такие, например, строки:
Купол церкви православной
Бледным золотом блистает
Над туманным финским лесом.
Тучи серые проходят.
Бродят тучи над Суоми.
Строки эти, написанные в 1932 г. жившим в Финляндии русским поэтом Вадимом Гарднером (о котором я еще скажу чуть позже) как бы стоят эпиграфом к сегодняшней нашей встрече, своим содержанием и всей своей поэтической сутью воплощая в себе то направление разговора, которое определено для нашего семинара: русская культура в финском контексте. Вглядимся, вслушаемся в этот стихотворный отрывочек: мы увидим сияние купола православного храма над просторами финских лесов, услышим размеренное звучание русского поэтического слова, повторяющего в своем неспешном движении ритмы «Калевалы». А дальше, завершая стихотворение, образы древнего эпоса приходят в сегодняшний мир: «Там у самой у дороги / В старой кузнице краснеет / В очаге огонь ретивый, / И пылает, и искрится. / Алым блеском озаренный, / Показался Ильмаринен».
Эти строки В. Гарднера естественно обращают нас к проблеме, которая долгое время, до середины 1980-х годов для нас, российских литературоведов, как бы не существовала (или почти не существовала) – это проблема разделения, рассечения русской литературы после 1917 г. на два потока, на два рукава этой реки – в России и в зарубежье. За последние 15–20 лет много уже написано в России на эту тему, немало белых пятен на этом большом участке литературной истории уже закрыто. И все-таки сделана еще малая часть той огромной работы, которая должна быть сделана; остается еще масса неисследованного, не получившего должного осмысления материала, связанного с развитием русской литературы в изгнании и всего комплекса проблем, с этим связанных.
В частности, при всем внимании к тому, что мы называем литературными «гнездами» русского рассеяния, к таким центрам зарубежной русской культуры, литературы, как Париж, Берлин, Прага, Харбин и т.д., до сих пор на периферии нашего внимания (т.е. внимания российских исследователей) остается финская сторона проблемы, финская тропа на том пути изгнания, который открылся перед русской литературой, культурой после 1917 года. Я попытаюсь вкратце, пунктирно обозначить те темы, которые возможны на этом пути наших размышлений.
Прежде всего, стоит начать с начала – и вспомнить о том, что Финляндия сыграла особую роль в истории русского рассеяния в ХХ веке; что после 1917 года именно Финляндия стала одним из тех (наиболее востребованных) мостов, по которым не примирившиеся с новым режимом люди уходили в изгнание, в эмиграцию. Этим каналом пользовались многие; если же называть имена, связанные с русской литературой, культурой, то можно вспомнить, что П.Б. Струве (известный философ, экономист, литературный критик, оппонент Ленина) именно через Финляндию уехал в 1918 г. в Англию, а затем во Францию; что через Финляндию отправился в эмиграцию в 1919 г. замечательный русский художник, талантливый литератор Борис Григорьев; что в 1921 г. отсюда отправился сначала в Берлин, а затем к другим своим эмигрантским «причалам» М. Горький; что в том же 1921 году другой известный русский писатель, Александр Амфитеатров, переживший к тому времени уже три ареста в революционной России и опасавшийся нового ареста, бежал на лодке вместе с семьей в Финляндию – а потом была Прага, потом – Италия; наконец, что известный литературный критик В. Шкловский, опять-таки опасаясь ареста, в 1922 г. переправился нелегально в Финляндию, а оттуда – в Берлин. Подобные примеры можно продолжать. Стоит, видимо, сказать о том, что воссоздаваемая сегодня историками литературы, культуры панорама русского зарубежья будет неполной без этого образа Финляндии, открывшей дверь в эмиграцию многим людям – писателям, художникам и т.д., спасшей, в сущности, жизнь многим из них и ставшей для них первым шагом по часто невеселым дорогам русского рассеяния.