как Иаков» [401]. Почему бы русскому не попробовать?..
По воспоминаниям Бунина, Чехов говорил о Толстом, что тот иногда «хвалит Мопассана, меня… Отчего хвалит? Оттого что он смотрит на нас, как на детей. Наши повести, рассказы, романы для него детские игры. Вот Шекспир другое дело. Это уже взрослый, и он уже раздражает его, что пишет не по-толстовски» [402]. Интересно, однако, что, браня Шекспира (Чехов этого не заметил), он не просто отрицал эстетику елизаветинского драматурга, но – полемизировал… с Гёте: «До конца XVIII столетия Шекспир не только не имел в Англии особенной славы, но ценился ниже других современных драматургов: Бен Джонсона, Флетчера, Бомона и др. Слава эта началась в Германии, а оттуда уже перешла в Англию. Случилось это вот почему. <…> Гёте, бывший в то время диктатором общественного мнения в вопросах эстетических <…>, вследствие совпадения своего миросозерцания с миросозерцанием Шекспира, провозгласил Шекспира великим поэтом. Когда же эта неправда была провозглашена авторитетным Гёте, на нее, как вороны на падаль, набросились все те эстетические критики, которые не понимают искусства, и стали отыскивать в Шекспире несуществующие красоты и восхвалять их. Люди эти, немецкие эстетические критики, большей частью совершенно лишенные эстетического чувства…» (XV, 304, 307–308). Не делая этой поправки на полемику с великим немцем, зная, что Толстой, ругая Шекспира, хвалил Семёнова и Ауэрбаха, можно поневоле вспомнить Пушкина: «Глупость осуждения не столь заметна, как глупая похвала; глупец не видит никакого достоинства в Шекспире, и это приписано разборчивости его вкуса, странности и т. п. Тот же глупец восхищается романом Дюкре-Дюминиля или “Историей” г. Полевого, и на него смотрят с презрением. Хотя в первом случае глупость его выразилась яснее для человека мыслящего» [403]. Менее всего Толстого можно назвать глупцом, не говоря уж о фантастической обширности его познаний и безусловной гениальности.
Просто в его полемике были доведены до предела антиевропейские тенденции русской культуры.
В своей программной статье «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения» друг литературной юности Толстого А.В. Дружинин писал: «Великий поэт <…> жил между нами, хотя мы еще были детьми, когда он угас во всем своем величии. Это Гёте. Наполеон мысли, величайший гений поэзии, величайший представитель нашего столетия. Влияние Гёте только еще начинается, оно продлится на тысячелетия и нескоро еще будет оценено в точности» [404]. Гёте – центр европейской мысли и искусства, так сказать, квинтэссенция европеизма. Разобраться с Гёте – разобраться с отношением России к Европе, что было центральной темой русской мысли и искусства последних двух веков. И если уж соперничать, то с Наполеонами – в литературе и в истории. Первым – так уж первым. А независимость прежде всего должна быть от немцев. Для художника слова – от Гёте.
Напомню, что в русской писательской среде, начиная с Карамзина и Жуковского, кумирами были Гёте и немецкая литература. В своей первой знаменитой книге Карамзин, к примеру, писал: «Гердер, Гёте и подобные им, присвоившие себе дух древних Греков, умели и язык свой сблизить с Греческим и сделать его самым богатым и для Поэзии удобнейшим языком; и потому ни Французы, ни Англичане не имеют таких хороших переводов с Греческого, какими обогатили ныне Немцы свою Литературу. Гомер у них Гомер: та же неискусственная, благородная простота в языке, которая была душою древних времен, когда Царевны ходили по воду и Цари знали счет своим баранам» [405]. Было убеждение, что именно немцы вернулись к подлинной античности. Не случайно Жуковский переводил «Одиссею» с немецкого, а Тургенев самым важным влиянием на свое творчество считал влияние Гёте и немецкой философии, которые позволили ему по-новому взглянуть на русскую жизнь. Русские писатели чувствовали себя учениками в немецкой школе. Но рано или поздно в любой школе находится ученик, причем из лучших, который начинает бунтовать против учителя. И – как во всяком восстании против авторитетов – приобретается силой самостоятельной мысли многое, но многое отвергается понапрасну, в результате, как говорят психологи, «протестного поведения».
2. Немецкие учителя и русский барин
Толстой вырастал как писатель, окруженный лестным вниманием публики и критиков, принадлежавших эпохе так называемых сороковых годов. Что же это была за эпоха по понятиям современников? Напомню мнения из двух противоположных лагерей – разночинца-радикала Н. Шелгунова и романтика-консерватора К. Леонтьева.
Шелгунов: «Люди сороковых годов взглянули первые на внутреннюю русскую жизнь и на <…> русскую мысль сознательным взглядом <…> Но почему же вся эта честь пала только на их долю? Очень просто. Западная Европа впервые огляделась перед тем от погрома французской революции 1789 г. и наполеоновских войн, пробудивших во всей Европе, и особенно в Германии, такое сильное национальное чувство. А Гёте, Шиллер, Гегель, Байрон и др.! Разве они были раньше? <…> Мыслящим русским людям Европа дала аршин, которым они и принялись перемеривать свое старое, родное. <…> Людям сороковых годов открыла умственные очи Германия – туманная, но умная и патриотическая» [406] (курсив мой. – В.К.).
Леонтьев: В «литературе 40-х и 50-х годов надо различать две стороны – теоретическую, так сказать, и практическую. <…> Теории эстетические были у нас в те времена очень высоки и глубоки по идеалу, ибо они были под влиянием германской идеальной критики и философии (выделено мной. – В.К.), выше которой едва ли уже можно на той же почве подняться» [407].
Толстой тоже не избежал – с самого начала своего становления – учебы у немцев. Достаточно сослаться на его «Речь в Обществе любителей российской словесности» (1859), где он выступает вполне в духе гегелевской эстетики и теорий «чистого искусства», называя себя «односторонним любителем изящной словесности» (XV, 8). Посмотрим дневники раннего Толстого:
1854. «9 июля. Читал Гёте, Лермонтова и Пушкина. Первого я плохо понимаю, да и не могу, как ни стараюсь, перестать видеть смешное (du ridicule) в немецком языке» (XXI, 127).
«10 июля. <…>Читал Лафонтена и Гёте, которого начинаю день ото дня понимать лучше» [408].
«11 июля. Перечитывал “Героя нашего времени”; читал Гёте» (XXI, 127).
«14 июля. Утром, кроме обыкновенного чтения Гёте…» (XXI, 128).
Зафиксируем ежеутреннее «обыкновенное» чтение Гёте. Впрочем, и об учебе у Шиллера тоже немало:
«15 июля. Читал “Verschörung von Viesko”. Я начинаю понимать драму вообще» (XXI, 128).
1856. «29 сентября. Читал “Вертера”. Восхитительно» (XXI, 163).
«28 октября. Прочел <…> «Фауста» Тургенева. Прелестно» (XXI, 164).
А вот из письма В.В. Арсеньевой от 9 ноября: «Wage nur zu irren zu träumen! Шиллер сказал. Это ужасно верно, что надо ошибаться, смело, решительно, с твердостью, только тогда дойдешь до истины…» (XVII–XVIII, 424–425). Похоже, что именно у Шиллера вычитал он право на смелую ошибку, как