на трон Самозванца. Впрочем, тема противостояния Толстого Пушкину (вопреки казенным, псевдопатриотическим и расхожим утверждениям об их близости [448]) заслуживает специальной работы. Приведем, однако, письмо Толстого Страхову – уже после создания романа-эпопеи (3 марта 1872 г.): «Другая линия пошла в изучение народа и выплывет, Бог даст, а пушкинский период умер совсем, сошел на нет» (XVIII, 706). По Толстому, Пушкин не народен. К тому же Пушкин называл себя «мещанином», самый любимый герой его – разночинец Евгений из «Медного всадника» [449], трагедию которого он увидел и воспел.
Впрочем, Толстой отнюдь не был ксенофобом, он не принимал немцев именно как разночинцев-учителей. В эпической борьбе культур он сам хотел выступить в роли Учителя. Но при этом восхищался некоторыми мыслями Канта, очевидно ссылался в «Войне и мире» (по крайней мере дважды!) на Гердера. Более того, при внимательном чтении мы можем увидеть в романе – помимо открытого неприятия немцев как чужих стихии русской жизни – скрытое, а может, и невольное использование некоторых символических образов немецкой философии, подражание его героев явлениям немецкой политической жизни и следование самого автора за рассуждениями своих героев-немцев.
8. Немцы как тайные советники
Начнем с символики. Но не шуточной, вроде того, что Гёте тоже был тайным советником. Разумеется, Толстой обращается к тем символам, которые близки его пониманию мира как неподвластной разуму стихии, но, привыкнув к его отрицанию всяческого германизма, исследователи не всегда даже эту близость замечают. Скажем, Алданов был уверен, что «то “das ewig Eine”, которому всю жизнь “удивлялся” Гёте, “звездное небо” Канта – в толстовстве не находят места» [450]. И все же иногда вкусы великого немца и великого русского совпадали. Толстому очень нравился этот образ единства «звездного неба» и «морального закона». Алданову возразил Бунин, но не разобрал толстовские реминисценции из Канта подробно. А стоило бы.
Прямая ссылка есть в трактате «О жизни» (1886–1888), где эпиграфом как раз и стоят знаменитые слова Канта (причем понемецки). Но гораздо более интересны эти реминисценции в «Войне и мире». Они вплетены в ткань романа, а потому и не воспринимаются как скрытая цитата. Но стоит приглядеться, чтобы увидеть кантовское небо [451]. Начнем с общеизвестного высокого и бесконечного неба князя Андрея на поле Аустерлица. Хотя звезд нет, но небо сопрягается с пробуждением морального закона в душе, перед которым суетными кажутся человеческие страсти и тщеславия. Князь Андрей падает раненный на Аустерлицком поле боя: «Над ним не было ничего уже, кроме неба, – высокого неба, не ясного, но всетаки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками. “Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, – подумал князь Андрей, – не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, – совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!..”» (IV, 354).
Звезд здесь нет, но идея бесконечности сопряжена с пробуждением высшего Я в человеке. Еще более явно это в той сцене, когда Пьер едет по ночной Москве, объяснившись в любви Наташе Ростовой и нравственно поддержав ее после катастрофы с Курагиным. Он чувствует торжество «лучшего человека» в себе и удивляется толпе, боящейся кометы как предвестия грядущего катаклизма (кстати, вполне шекспировский прием), и что же он видит? «Было морозно и ясно. Над грязными, полутемными улицами, над черными крышами стояло темное, звездное небо. Пьер, только глядя на небо, не чувствовал оскорбительной низости всего земного в сравнении с высотою, на которой находилась его душа. При въезде на Арбатскую площадь, огромное пространство звездного неба открылось глазам Пьера. Почти в середине этого неба над Пречистенским бульваром, окруженная, обсыпанная со всех сторон звездами, но отличаясь от всех близостью к земле, белым светом и длинным, поднятым кверху хвостом, стояла огромная яркая комета 1812-го года, та самая комета, которая предвещала, как говорили, всякие ужасы и конец света. Но в Пьере светлая звезда эта с длинным лучистым хвостом не возбуждала никакого страшного чувства. <…> Пьеру казалось, что эта звезда вполне отвечала тому, что было в его расцветшей к новой жизни, размягченной и ободренной душе» (V, 387–388).
Интерес к учению Гердера проявляют и Пьер, и князь Андрей, и офицеры накануне Шёнграбенского сражения (последнее в черновиках; см. об этом в примечаниях: IV, 394–395). Пьер же прямо излагает идеи из знаменитой книги немецкого философа «Идеи к философии истории человечества»: «Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку, то отчего же я предположу, что эта лестница, которой я не вижу конца внизу, она теряется в растениях. Отчего же я предположу, что эта лестница прерывается со мною, а не ведет дальше и дальше до высших существ. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был. Я чувствую, что, кроме меня, надо мной живут духи и что в этом мире есть правда» (V, 123). Пьер переживает мировые идеи как свои личные, «выстрадывает» их, эта способность дана именно русскому уму. Ум Болконского, менее подверженный метафизике, более почвенный, чувствующий свою органическую связь с землей, со своим имением, с крестьянами (Лысые Горы, Богучарово, староста Алпатыч), отстраняет идеи, высказанные Пьером, как нечто чуждое, не принадлежащее его другу. «Да, это учение Гердера, – сказал князь Андрей, – но не то, душа моя, убедит меня, а жизнь и смерть, вот что убеждает» (V, 123).
Если всмотреться, то роман замыкается в своего рода «немецкое» кольцо. Начинается он с салона немки Анны Павловны Шерер, фрейлины императрицы Марии Федоровны, вдовы императора Павла, урожденной принцессы Вюртембергской, тоже, разумеется, немки, – и завершается разговором Пьера, Денисова и Николая Ростова о немецком Тугенбунде.
Немка Шерер вводит нас в проблематику романа и знакомит с главными героями – Пьером, Курагиными, Андреем Болконским, она первая произносит все фразы, которые подаются Толстым иронически, с насмешкой, но которые определят далее идейную проблематику романа. Например, слова Шерер: «Нет, я вам вперед говорю, если вы мне не скажете, что у нас война, если вы еще позволите себе защищать все гадости, все ужасы этого Антихриста (право, я верю, что он Антихрист), – я вас больше не знаю» (IV, 7).