Еще в XIX столетии выдающийся аргентинец Хуан Баутиста Альберди тревожился по поводу дефицита деловой активности у своего народа. В 1852 году, предвосхищая Макса Вебера, он писал: «Следует уважать алтари любой веры. Испанская Америка, ограничившая себя католицизмом вплоть до исключения всех прочих религий, напоминает уединенную и тихую обитель… Но изгнание из Южной Америки иных вероисповеданий означает не что иное, как изгнание англичан, немцев, швейцарцев, североамериканцев, то есть тех самых людей, в которых континент более всего нуждается. Удерживать же их, лишив религии, — бесполезно, поскольку, утратив веру, они перестанут быть собой».2
Присущий Аргентине низкий уровень накоплений иногда объясняют быстрым ростом населения и высокими показателями иммиграции. (Я еще добавил бы сюда дурную склонность к необдуманному потреблению.) Как бы то ни было, приток иностранного капитала зависит не только от ситуации внутри страны, но и от состояния мировых рынков. В годы первой мировой войны англичане нуждались в деньгах и были вынуждены ликвидировать свои зарубежные активы. Оставаясь крупнейшим аргентинским кредитором, Великобритания более не играла той знаменательной роли в развитии местной экономики, которая была присуща ей в предшествующие десятилетия. Отчасти создавшийся вакуум заполнили Соединенные Штаты, но и здесь циклы политической и деловой активности складывались неблагоприятно, и поэтому Аргентина начала испытывать немалые затруднения как с объемами, так и со сроками предоставления иностранных кредитов и инвестиций. Все это вылилось в конфликт с кредиторами, который, в свою очередь, обернулся изоляционистской реакцией — ограничительными мерами, лишь усугубившими экономическую зависимость. Аргентинские экономисты и политики, объяснявшие ситуацию интригами, реальными и мнимыми, внешних недоброжелателей, только затушевывали суть проблемы. Безусловно, экономика кокона, будучи вполне логичным предписанием теоретиков «зависимости», помогла Аргентине и прочим латиноамериканским странам уберечься от наиболее тяжелых последствий великой депрессии. Такова природа коконов. Но одновременно она отсекла их от конкуренции, внешнего стимулирования и возможностей роста.
Аргументы сторонников «теории зависимости» воспринимались в Латинской Америке на «ура». После второй мировой войны они распространились и за пределы континента, найдя отклик в обремененных множеством экономических и политических проблем бывших колониях. Циник мог бы сказать, что доктрины «зависимости» стали наиболее процветающей статьей латиноамериканского экспорта. Но в то же время подобные концепции наносили ущерб общественной целеустремленности и морали. С болезненной навязчивостью пропагандируя поиск виновных где угодно, только не в самих аргентинцах, «теория зависимости» поощряла экономическое бессилие. Даже если бы она оказалась верной, от нее следовало бы отказаться.
По всей видимости, Латинская Америка и в самом деле пошла на это. Сегодня все страны западного полушария, включая Кубу, приветствуют иностранные инвестиции. Именно Аргентина встала во главе этого переворота. В неразберихе приватизации рекомендуемое «теорией зависимости» государственное вмешательство было забыто. Мексика, некогда наиболее активно эксплуатировавшая идею внешней «зависимости», сумела обеспечить общенациональный консенсус по вопросу о вступлении в НАФТА, то есть в экономический союз с Соединенными Штатами и Канадой. Ягненок сам прыгнул в львиную пасть и, как выяснилось, только выиграл от этого.
В течение многих лет Фернандо Энрике Кардозо был одним из ведущих бразильских представителей школы «зависимости». В 1960-е и 1970-е годы этот социолог написал или отредактировал не менее двадцати книг, посвященных данной теме. Некоторые из них стали учебниками, на которых выросло целое поколение студентов. По-видимому, самой известной стала работа «Зависимость и развитие в Латинской Америке». Завершается она следующим высокопарным кредо: «Главная битва… происходит сегодня между технократической надменностью элит и таким пониманием процессов становления массового индустриального общества, в котором народное предстает как сугубо национальное. В рамках последнего видения требование более развитой экономики и более демократичного общества успешно преобразуется в программу преисполненных жизни, по-настоящему народных сил, способных в будущем к учреждению социалистических форм общественного бытия».3
А потом, в 1993 году, Кардозо стал министром финансов Бразилии. Ему досталась страна, погрязшая в инфляции, составлявшей 7000 процентов в год. Правительство настолько привыкло к этому монетаристскому наркотику, а бразильцы до такой степени к нему приспособились (в такси, например, использовались специальные счетчики, «привязывающие» тарифы к индексу потребительских цен), что даже серьезные экономисты готовы были смириться с этим злом. Определенность самой инфляции, говорили они, тоже является своеобразной формой стабильности.
Не исключено, что сказанное справедливо в отношении тех граждан, которые умели защищать собственные сбережения. Но инфляция негативно влияла на платежеспособность страны; Бразилия была вынуждена постоянно брать деньги в долг. Ей приходилось также торговать и сотрудничать с теми странами, богатыми и капиталистическими, которые традиционно отождествлялись с врагом. И поэтому Кардозо пришлось взглянуть на вещи в новом свете; дело дошло до того, что его стали превозносить как прагматика. Антиколониалистские чувства отошли в прошлое; исчезла также подозрительность в отношении внешних связей страны, этого очевидного фактора «зависимости». У Бразилии просто нет иного выбора, заявлял теперь Кардозо. Если страна не готова войти в глобальную экономику, то она «станет неконкурентоспособной… Такая постановка вопроса отнюдь не навязана нам извне. Это объективная необходимость».4
У каждой эпохи свои добродетели. Два года спустя Кардозо избрали президентом страны. Своей победой он был обязан тому, что впервые за многие годы Бразилия обзавелась стабильной национальной валютой.
Японская реставрация Мэйдзи — противоядие от «теории зависимости»
Бернард Льюис заметил однажды: «Когда люди видят, что дела идут из рук вон плохо, они склонны задавать один из двух вопросов. «Что мы сделали не так?» — таков первый путь. «Кто виноват в наших несчастьях?» — таков путь второй. Из второго сценария родятся теории заговора и, в конечном счете, — паранойя. А первый вопрос ведет к совершенно иной модели мышления: “Каким образом мы можем исправить ситуацию?”».5 Латинская Америка во второй половине XX века выбрала доктрину «зависимости» и паранойю. Япония же столетием раньше задалась вопросом: «Каким образом можно исправить ситуацию?»
В 1867–1868 годах в Японии произошла революция. Режим феодального сегуната был упразднен — на деле он просто рухнул — и контроль над страной перешел в руки императора, находившегося в Киото. Так закончилось длившееся почти двести пятьдесят лет правление клана Токугава. Японцы, впрочем, предпочитают называть этот переворот не «революцией», а «реставрацией», поскольку видят в нем восстановление нормального положения дел. Кроме того, революции — это скорее для Китая. У китайцев династии постоянно сменяли друг друга, а в Японии издревле существовала одна императорская семья.
Иными словами, страна уже имела готовый символ национального единства. Были определены и другие идеалы. Это позволило японцам избежать многих неприятностей. Ведь революции, подобно гражданским войнам, вредят благополучию нации. Конечно, в реставрации Мэйдзи тоже были свои расколы и раскольники. Переход от старого режима к новому запятнан кровью политических убийств, крестьянских восстаний, реакционных заговоров. Но, тем не менее, даже в Японии трансформация протекала куда мягче, чем во Франции и России. На то имелись свои причины: во-первых, новый режим пользовался огромным моральным авторитетом; во-вторых, даже разочарованные и обиженные остерегались сыграть на руку внешним недругам. Империалисты были настороже, а внутренний раскол сделал бы внешнее вмешательство неизбежным. Империализм повсюду именно так и действовал: к тому моменту местные распри и интриги уже позволили европейским державам прийти в Индию и вскоре должны были обеспечить порабощение ими Китая.
В обществе, которое всегда отторгало иностранцев, само присутствие людей Запада порождало проблемы. Японские задиры не раз цеплялись к этим дерзким чужеземцам, в лучшем случае для того, чтобы показать, «кто в доме хозяин». Но кто, в действительности, был этим хозяином? Перед лицом предъявляемых западными державами требований возмездия и возмещения ущерба японские власти могли только тянуть время, а подобные колебания лишь дискредитировали их в глазах и иностранцев, и патриотов.