Таким образом, мы видим целый ряд показаний, направленных к тому, чтобы показать, что Мясниковы обращались ко всем и каждому с просьбой подписаться на завещании, и только тогда, когда Шевелев дал свое показание и когда вы после него выслушали Ижболдина, сделалось невозможным опираться на эти показания – они пали с тем, чтобы никогда не подниматься.
Конечно, господа присяжные, самое правое дело можно вести неправыми средствами; я не могу не признать этого, и центр тяжести защиты должен лежать не в этих показаниях, с которыми я сейчас и расстанусь, но нельзя не сознаться, что если кто-нибудь приступает к делу с уверенностью в том, что на его стороне закон, истина и справедливость, то в большей части случаев он к таким средствам прибегать не станет, в особенности тогда, когда пред ним открывается полная свобода и широкое поле для исследования истины. Если бы Ижболдин прибегал к неправым средствам в то время, когда действовали в судах старые порядки, когда трудно было выиграть дело при известных условиях, тогда, не оправдывая его, можно бы было понять его образ действий, но припомните, когда он стал прибегать к письмам Шевелева, Исаева и другим подобным средствам: в конце 1866 года, когда в Петербурге были введены в действие Судебные Уставы и когда от него зависело несколько раньше подать ту жалобу прокурору, которая в 1868 году послужила исходной точкой для начала предварительного следствия. Когда вы имеете пред собой лицо идущее таким путем, в такое время, тогда, конечно, должно закрасться некоторое сомнение в правоте самого дела, и по средствам можно составить некоторое понятие о цели. Вот почему мои противники с таким необыкновенным усердием разбирали перед вами показание Шевелева.
Я перехожу теперь к трем вопросам, которые поставлены обвинительной властью, но буду разбирать их в несколько измененном порядке: обвинительная власть говорила сначала о подложности завещания, потом перешла к участию, которое принимал в этом деле Караганов, и, наконец, поставив вопрос о том, кто имел выгоду в составлении завещания, решила этот вопрос против Мясниковых. Я поставлю второй вопрос на место первого и начну с показания Караганова, потому что оно только одно имеет значение прямой улики, одно только может поселить в вас предположение о подложности завещания не путем догадок и более или менее произвольных соображений, а путем факта, который был перед вами засвидетельствован. Затем я перейду с подложности завещания вообще ко всем тем соображениям, которые представлены вам по этому предмету, и, наконец, к третьему, самому главному вопросу – о том, кто имел интерес в составлении завещания, причем я вполне согласен с обвинительной властью и не согласен с одним из представителей гражданских истцов в том, что вопрос о состоянии Беляева имеет существенное значение в настоящем деле. Вот краткая программа, которую я счел нужным изложить перед вами.
Обвинительная власть, как вы могли заметить, придает весьма большое значение показанию Караганова, данному на предварительном следствии и здесь, на суде, перед вами. Для того чтобы определить значение этого показания, нам нужно исследовать его с двух различных сторон: нам нужно рассмотреть внутреннее его содержание и затем обратить внимание на человека, дающего это показание как в тот момент, когда он является перед вами, так и в продолжение всей его предыдущей жизни, игравшей такую большую роль в речи господина прокурора. В показании Караганова, взятом независимо от его личности, конечно, нет ничего точного, твердого, ясного; для того чтобы извлечь из него что-нибудь, имеющее определенный смысл, необходимо произвести над ним целый ряд предварительных операций, устранить все лишнее и с большим трудом восстановить факты, идущие к делу.
Подсудимый Караганов показывал перед вами, что в день смерти Беляева, по предложению А. Мясникова, в его кабинете он написал несколько раз на белых листках слова «Козьма Беляев». Спрошенный затем, знал ли он, для чего это делается, Караганов давал сбивчивые противоречивые ответы и то признавал, то не признавал отношения этих подписей к завещанию Беляева. Ему предъявили завещание, его спросили, на том ли листе он сделал подпись, на котором она находится на завещании.
Я полагаю, что более правильным было бы сделать то, чего не было сделано ни на суде, ни на предварительном следствии, а именно предложить Караганову показать место подписи на белом листе бумаги. Караганов говорит: «Да, кажется, подпись была на этом месте». Возможно ли, чтобы через 14 лет человек, который не помнит, на каком листе он подписался – на простом или гербовом, мог припомнить и объяснить вполне правильно то место, на котором стояла одна из его подписей, так как их сделано было несколько. Далее, где же доказательства тому, что подпись Караганова, сделанная им на белом листе бумаги, есть именно та самая, которую вы видели на завещании? Вы припомните, что один из свидетелей, Красильников, говорил, что было много документов с подложными подписями Беляева. У вас есть один только повод предполагать, что подпись на завещании сделана Карагановым – это сличение почерка, мнение экспертов, которые сказали, что Караганов по свойству своего почерка мог подписаться так, как подписано завещание. Но, я думаю, вы не забыли тех пробных подписей, которые предъявлялись вам, и, вероятно, убедились, что ни одна из этих подписей никакого сходства с подписью Беляева на завещании не имеет; следовательно, мнение экспертов подрывается в самом основании. Для того чтобы доказать вероятность того, что подпись на завещании сделана Карагановым, нужно доказать, но крайней мере, что он способен сделать подобную подпись, а этого доказано совершенно не было.
Наконец, на каком основании Мясников обращается с просьбой сделать фальшивую подпись к Караганову? Разве он слыл уже за человека, умеющего подписываться под чужую руку? Ноя думаю, что такого человека ни на одну минуту не оставили бы ни в одной конторе, потому что он представлялся бы крайне опасным.
Не странно ли затем, что в самый день смерти Беляева, в то время, когда не было еще никакого основания предполагать, что завещания не осталось, в то время, когда сама Беляева, если и допустить, что Мясниковы тотчас же спросили ее о существовании завещания, не могла дать им об этом удовлетворительного ответа; когда они могли думать, что завещание хранится в том или другом присутственном месте или отдано на сохранение тому или другому частному лицу, что в это время Мясников прямо приступает к составлению фальшивого завещания и без всякой предосторожности, без всяких предварительных мер предлагает Караганову содействовать ему в таком преступлении, которое, может быть, вовсе не нужно, но одно приготовление к которому ставит уже хозяина в зависимость от подчиненного? И как же объяснить себе, что человек, никогда не делавший подложных подписей, никогда не готовившийся к этому делу – человек, личность которого устраняет всякое невыгодное для него предположение, тотчас же соглашается на преступное предложение и через несколько минут делает подпись на предложенном ему листе бумаги, подпись, настолько похожую, что на ней можно было остановиться для достижения цели? Вот, господа присяжные, то, что бросается в глаза по поводу самого показания Караганова, по поводу тех немногих слов его, которые имеют прямое, непосредственное отношение к делу. Но само собою разумеется, что гораздо важнее всего этого представляются соображения, относящиеся к личности подсудимого.
Прежде всего вам предстоит определить, кто перед вами показывает: человек, пользующийся вполне всеми умственными способностями, сознающий каждое свое слово, отдающий себе отчет не только в теперешних действиях, но и в том, что он делал 14 лет тому назад; человек, свободный от влияния ложных представлений, или же человек, способности которого находятся в состоянии не вполне нормальном? Когда вы себе поставите этот вопрос, то вы, без сомнения, увидите, что того третьего вывода, о котором говорил господин прокурор при допросе Дюкова и о котором он упомянул в своей речи, здесь быть не может. Вопрос допускает только два разрешения: или Караганов притворяется, или он находится в ненормальном состоянии. Тот третий вывод, о котором: упомянул господин прокурор, не имеет самостоятельного значениям он вполне совпадает с разрешением вопроса в смысле притворства. Как в самом деле формулирован этот вывод? «Нельзя не предположить, что показания, которые давал Караганов, объясняются, с одной стороны, забывчивостью, с другой стороны, желанием оправдать себя, показать, что он был всегда верным слугой своих хозяев?» Но ведь это есть не что иное, как притворство. Когда человек имеет известную цель, к которой он подгоняет свои показания, когда он для достижения ее не отвечает на одни вопросы, отвечает бессмысленно на другие; тогда он притворяется. Прежде чем пойти далее, я должен предостеречь вас, господа присяжные, по поводу одного обстоятельства. Вопрос о притворстве Караганова должен быть разрешен только на основании всего того, что вы слышали и видели на суде; если даже экспертиза в этом отношении не может иметь для вас окончательного значения обязательной силы, потому что эта экспертиза неполная, данная одним лицом, которое предварительно за Карагановым не наблюдало, то еще менее может иметь значение мнение одного лица, как бы авторитетно оно ни было. Поэтому я должен напомнить вам, что хотя Караганову в течение судебного заседания и было говорено: «Вы очень хорошо понимаете смысл вопросов, вам предлагаемых, и ответов, которые вы на них даете; но тем не менее, личное мнение, выразившееся в этих словах, Должно оставаться для вас только личным мнением, не разрешающим вопроса, и для вас вовсе не обязательным». Затем, когда вы приступите к вопросу о притворстве, вы спросите себя: какой интерес имеет Караганов притворяться? Кто мешал Караганову, если он и действительно виновен, сказать перед вами на суде, что он никогда не подписывался за Беляева? Ведь против, Караганова по этому поводу нет никаких доказательств, никаких улик. Правда, были какие-то слухи, что Караганов в этом сознавался, что он с кем-то советовался, но эти слухи заключались в показаниях свидетелей, которые уже откинуты обвинительной властью и даже поверенными гражданских истцов и к которым возвращаться нечего. Следовательно, остается только признание Караганова. Не будь этого признания, не было бы и оснований к его обвинению. Когда человек поставлен таким образом, что вместо того, чтобы играть трудную роль человека, находящегося в ненормальном состоянии, вместо того, чтобы в течение пятидневного заседания носить на себе маску, не гораздо ли проще сказать: «Нет, я не виновен»? Следовательно, нет для Караганова основания притворяться, а если основания нет, то мы уже близко подошли к тому выводу, что душевное состояние Караганова не вполне нормально.