Хотелось бы мне, чтобы и защита моя была так же ясна для вас, как эта короткая формула. Но материала много. Спрашивается: как поступать с ним? Мне вспоминаются слова, сказанные профессором Эргардтом прокурору: если вы будете выдергивать мелочи, вы целого никогда не поймете. Поэтому нужно вооружиться системой. И первые вопросы, без которых нельзя дальше двинуться, капитальные вопросы в деле: 1) время убийства, 2) цель и способ убийства.
Займемся временем. С вопросом времени я не намерен обращаться так, как здесь делали на судебном следствии, потому что время у человека в обыденной жизни ускользает, когда он не вооружен часами и не следит по стрелкам. Понятие о скорости у каждого индивидуальное. Время возможно устанавливать только тогда, когда есть твердые границы. Такими границами я беру: закрытие буфета в Финляндской гостинице в двенадцать часов ночи и прибытие вечернего поезда Николаевской железной дороги в десять часов вечера, с опозданием в одиннадцать минут, по наблюдению пассажира Севастьянова. Между этими пределами можно прибегнуть к приблизительному расчету. Итак, о времени убийства мы можем судить по прибытию Семеновой с вещами, взятыми с места преступления, в Финляндскую гостиницу; по сведениям о последнем приеме пищи Саррой Беккер и по времени, когда Сарра сидела с Семеновой на лестнице перед кассой.
По первому способу. Известно, что Семенова прибыла с вещами, добытыми немедленно после убийства, в Финляндскую гостиницу около двенадцати часов ночи, и ровно в двенадцать, когда запирался буфет (значит, это час верный), уже сбегала с лестницы вместе с Безаком, чтобы уехать в другую гостиницу. В двенадцать ровно она убегала, но когда же именно приехала? Положим на ее краткую беседу с Безаком, на умывание и на уплату по счету минут пятнадцать (так как, по словам прислуги, она пробыла очень недолго); выйдет, что она могла приехать в двенадцать без четверти. Подвигаясь от этого срока еще назад, мы должны задаться вопросом, как долго она ехала от кассы. По нашему опыту, езды от кассы до Финляндской гостиницы двадцать минут. Вычитая эти двадцать минут из трех четвертей двенадцатого, мы видим, что она вышла из ворот кассы в одиннадцать часов двадцать пять минут или около половины двенадцатого. Но вещи взяты из витрины после убийства и притом омытыми руками. Кладем на умывание, на выбор вещей от пяти до десяти минут. Вычитаем их из двадцати пяти минут двенадцатого, выходит, что около четверти двенадцатого Сарра испустила дух. Это приблизительная минута смерти. Первый удар, конечно, мог быть нанесен гораздо ранее, потому что продолжительности агонии мы не знаем.
По другому способу. Дворник Прохоров видел Сарру, возвращающуюся ужинать в начале десятого. Минут двадцать спустя, то есть около половины десятого, она возвращалась и затем, не успевши приготовить себе постель и лечь, была убита. По заключению врачей, она умерла максимум через два часа после приема пищи. Опять выходит: умерла около половины двенадцатого, но, быть может, и около четверти двенадцатого, потому что врачи брали максимум. Значит, несмотря на приблизительность расчета, выводы по обоим способам совпадают.
Но эти два способа не указывают другого очень важного момента – когда убийца вошел в кассу? На это нам отвечают показания Ипатова, Севастьянова, Алелекова и Повозкова. Ипатов видел на лестнице перед кассой около десяти часов женщину, разговаривавшую с Саррой. И в том сознании, которому не верят, и в одном из тех показаний, которым верят, Семенова не отвергает, что эта женщина была она. Об этом, впрочем, и спорить нечего, потому что сам обвинительный акт это признает. В сознании своем Семенова утверждает, что вслед за уходом Ипатова она вошла вместе с Саррой в кассу для совершения убийства. В другом же показании она говорит, что в ту минуту (то есть после ухода Ипатова) неизвестный убийца разогнал их и пошел за Саррой в кассу. Таким образом, кого бы ни считать убийцей, Семенову или неизвестного (впоследствии Мироновича), нужно признать, что момент ухода обеих женщин с лестницы, вслед за удалением Ипатова, есть в то же время момент входа убийцы в кассу. Поэтому нужно только твердо установить, когда мимо женщин прошел Ипатов. Это время можно проверить с точностью. Как только Ипатов вошел с той же лестницы в контору, напротив кассы, дожидавшиеся его Алелеков и Повозков вышли, и уже на лестнице женщин не было. Алелеков и Повозков пошли по Невскому и на расстоянии пяти минут ходьбы, на углу Николаевской, встретили Севастьянова, который приехал с поездом в десять часов одиннадцать минут и успел отойти от вокзала то же почти расстояние, в пять-шесть минут ходьбы. Значит, женщины скрылись в самом начале одиннадцатого часа, значит, тогда же вошел убийца в кассу.
Итак, убийца вошел в кассу в начале одиннадцатого, Сарра умерла в четверть или половину двенадцатого. Прошу помнить и то, что по этим выводам Семенова пробыла в вечер убийства возле кассы более часа.
Обращаемся теперь ко второму, едва ли не самому пикантному в делё вопросу: о цели и способе убийства.
В каждом знаменитом по своей загадочности процессу есть свой знаменитый пустяк, который всех сбивает с толку. В нашем деле такой пустяк – поза убитой Сарры Беккер: она найдена мертвой в кресле, с задранной юбкой и раздвинутыми ногами. Этот образ случайный, как фигура на стене от литого воска, ослепил все власти. Все, придя на место преступления, сказали себе в один голос: здесь было изнасилование. Это первое впечатление было так сильно, что впоследствии какие бы разительные возражения против него ни возникали, следственная власть роковым образом к нему возвращалась и продолжала поддерживать это воображаемое изнасилование. Я называю его воображаемым, потому что не вижу решительно ни одного довода в его пользу. Врачи-эксперты установили с самого начала – и это блистательно подтвердилось к концу дела вчера, – что Сарра умерла от ударов по черепу, что смерть ее была ускорена задушением и что ее половые органы остались неприкосновенными. Врачи тогда же заключили, что данные эти исключают предположение о попытке к изнасилованию. Мы слышали, как не понравилось это заключение, как выпрашивался у врачей какой-нибудь намек на изнасилование. Им говорили: неужели нельзя признать хотя отдаленной мысли об изнасиловании? Они ответили: мы в мыслях не читаем… Но дайте, по крайней мере, обвиняемого; быть может, на нем остались следы борьбы. Нет! его вчера осматривали. «Пожалуй, пересмотрим сегодня». И Мироновича вторично раздела и обследовали: ничего, решительно ничего нет. Тогда врачи категорически высказали, что они исключают попытку изнасилования. Но настойчивость прокурорского надзора не унималась. Через четыре месяца прокурор пишет следователю предложение – мы его здесь прочли, – где врачам внушается, – что они, конечно, пропустили «не» перед словом «исключают», то есть, конечно, написали совершенно обратное тому, что думали. Врачи защищаются: они писали не навыворот, они держатся первого мнения, они не пропускали частицы «не», они исключают попытку изнасилования. И с таким-то висящим в воздухе, не оставляющим следов посягательством на целомудрие, Мироновичу приписывается один из самых мерзких поступков, и этот воображаемый поступок выставляется мотивом убийства, за которое его прямо предают суду?
Но на суде, при первом слушании дела, неожиданным союзником обвинения выступил профессор Сорокин. Экспертизу его называли блестящей: прилагательное это я готов принять только в одном смысле – экспертиза эта, как все блестящее, мешала смотреть и видеть. Вернее было бы назвать ее изобретательной. Действительно, экспромптом ознакомившись с делом только на суде, подчинить своей мысли об изнасиловании материал, по-видимому, самый неблагодарный для такого вывода, – на это нужна была большая изобретательность. Профессор Сорокин, в этом мы глубоко убеждены, – присутствуя на суде, слушая все, что происходило, поддался невольному увлечению – мысли об изнасиловании; но он в то же время понял, что экспертиза предварительного следствия не годится не только для объяснения реальной, но даже и какой-нибудь идеальной попытки изнасилования: ведь в самом деле, кто же, задавшись целью изнасилования, начнет прямо с смертоносных ударов по голове, да потом еще станет придушивать свою жертву, не касаясь к половым органам? Уж это будет походить на желание изнасиловать мертвую… Профессор Сорокин сообразил, что эти приемы убийцы надо перевернуть: сперва душил, заглушая крики, потом пробирался к половым органам, а затем, получив отвращение в результате извержений, нанес удары и убил: так еще может что-нибудь выйти… И, как всегда бывает в случае подобных вдохновленных открытий, профессор Сорокин нашел все, что хотел видеть. Ученый наметил в своем уме составные положения своей догадки, они сложились, на первый взгляд, чрезвычайно удачно; соблазн их высказать, сделать открытие был слишком велик, и почтенный профессор, человек живой и восприимчивый, поддался этому соблазну. Но теперь все очарование этой находки рассеялось. Доказано, что душение не могло предшествовать нанесению ударов; что налицо все признаки смерти от трещины на черепе. У профессора Сорокина во всем не осталось его картины. Главное положение, что вся драма убийства происходила на кресле, рухнуло. Выяснилось; что Сарра принесена на кресло из другого места и положена на него почти мертвой; борьбы здесь не было, потому что чехол остался неподвижен и пятна крови спокойно просачивались с чехла на материю кресла. Против этого и выдумать ничего нельзя. Кровавые следы пальцев на чехле, которыми профессор Сорокин снабжал убийцу в дорогу к половым частям, оказались пальцами дворников, а пикантное пятнышко на кальсонах, единственное, величиной с чечевичное зерно, признано оттиском клопа. При самом тщательном обследовании вначале, ввиду страхов, рассказанных Саксом, при тщательном осмотре теперь – все нижнее белье убитой оказывается девственным от прикосновения убийцы. В четвертый раз к нему приглядывались микроскописты – и ровно ничего: ни крови, ни семени. Мало того, драма на кресле разбита бесспорным положением, к которому примкнул в конце концов И профессор Сорокин, что первый удар нанесен в вертикальном положении. Что же осталось от гипотезы, от прежней экспертизы профессора Сорокина? Экспертиза эта оказалась наскоро сшитым саваном для Мироновича; но Миронович не умер; работа профессора не ушла с ним в темный гроб, и теперь, рассмотрев ее при свете, мы видим, как она была сделана не по росту Мироновичу, как она плоха, как рвутся ее нити… с окончательным и громким падением изнасилования на вчерашней экспертизе. Мы полакали, что обвинители сами отрезвятся, мы начали складывать бумаги, готовились выиграть бой без сражения! Что же вышло? Выпрашивалась экспертиза на предварительном следствии – значит, ею дорожили; опирались на гипотезу профессора Сорокина в прошлом заседании, как на краеугольный камень, – значит, в ней черпали силу. Теперь все последние надежды, которыми питались с самого начала, исчезли; между обвиняемым и подсудимым открывается ничем не наполненная пропасть – отсутствие связей между убийцей и трупом, отсутствие похотливых прикосновении к детскому телу, отсутствие повода к убийству. Но обвинителям это нипочем; Мироновича можно и без всего этого обвинять; проиграна экспертиза – долой экспертизу; ничего не нужно; никакие препятствия не существуют… Прокурор рисует в своем воображении свои картины, не имеющие ни единой опоры в вещественных следах, делает предположения, признанные профессором Эргардтом «из всех невозможных невозможностей самыми невозможными!» и не допущенные никем из других ученых. А гражданский истец говорит прямо: нам довольно одного мотива. Лакомка на ребенка – и убил. Но за что же? Не касаясь к ребенку, не пытаясь завладеть им, не получив никакого отпора, ни одной царапины? Нет, так рассуждать невозможно. Мало ли кому чего хочется от живого существа, а другие его убивают. Вам хотелось поскорее наследство получить от старого богача, а его убивает вор, – и вас будут судить только потому, что вы не огорчены его смертью? Разве допустимо уличить одним мотивом, когда самого факта не существует?