Исследователь опровергает мнения о Настасье Филипповне многих критиков начала 1900-х годов, которые видели в ней «камелию», «гетеру», воплощение «истерики пола» и т. п. Он справедливо указывает на полную необоснованность слов А. Л. Волынского о том, что жизнь героини романа проходит в «кошмарных вакханалиях»[49]. Как уже отмечено и в академическом комментарии, подобные суждения не подтверждаются текстом и творческой историей «Идиота» (9, 383).
Непобедимой гордостью героини вызван ее душевный надлом – эта мысль определила развитие образа. Все намечавшиеся Достоевским варианты спасения и «восстановления» оказываются обреченными на неудачу, принося лишь временное просветление. Например, в конце марта 1868 года в связи с идеей детского клуба планируется: «Чрезвычайное участие детей в отношениях Князя, Н<астасьи> Ф<илипповны> и Аглаи». 9 апреля упоминается о ее «золотых снах» и о том, что под влиянием детского клуба она доходит до «золотой надежды», но потом все-таки бежит с Рогожиным (9; 240, 244–245). В окончательном же тексте даже и моменты просветления почти не отражены. Князь однажды упоминает о них Аглае, и из его слов ясно, что «мрак» всегда пересиливал в душе Настасьи Филипповны: «Иногда я доводил ее до того, что она как бы опять видела кругом себя свет; но тотчас же опять возмущалась и до того доходила, что меня же с горечью обвиняла за то, что я высоко себя над нею ставлю (когда у меня и в мыслях этого не было), и прямо объявила мне наконец на предложение брака, что она ни от кого не требует ни высокомерного сострадания, ни помощи, ни “возвеличения до себя”» (8; 361–362).
Состояние героини довольно близко к окончательному тексту обрисовано в черновиках уже 12 марта в разговоре Гани и Аглаи, не вошедшем в роман. В этой записи много говорится о раскаянии Настасьи Филипповны, за которое Аглая должна была упрекнуть ее в «сцене соперниц». Короткий набросок сцены был сделан тремя днями раньше: «Аглая посещает Н<астасью> Ф<илипповну>. Говорит, что это подло играть роль Магдалины. Что похожее на японский кинжал сгнить в борделе, но неведомо и неслышно» (9, 217).
Упоминание о японском кинжале отсылает нас к самому концу XVI главы первой части и заставляет думать, что (по этому плану) Аглае стал известен разговор между Птицыным и Тоцким, заключающий последнюю из опубликованных к тому времени шестнадцати глав. Случилось это, вероятно, благодаря интригам Гани, о которых говорят предыдущие заметки. Птицын, как мы знаем из окончательного текста, понимает, что бегство с Рогожиным сулит Настасье Филипповне гибель. Он признается Тоцкому, раскрывая для читателя мотивы ее поступка, что это бегство напоминает харакири у японцев: «…обиженный там будто бы идет к обидчику и говорит ему: “Ты меня обидел, за это я пришел распороть в твоих глазах свой живот”, и с этими словами действительно распарывает в глазах обидчика свой живот и чувствует, должно быть, чрезвычайное удовлетворение, точно и в самом деле отмстил» (8,148). И Тоцкий соглашается с «прекрасным сравнением» своего собеседника, утверждая читателя во мнении, что Настасья Филипповна пытается «на японский лад» отомстить саморазрушением за свою сломанную жизнь.
Сравнение героини романа с Магдалиной уже таит в себе некоторое сближение Мышкина с Христом. Оно же говорит о стремлении Настасьи Филипповны к покаянию и о ее глубоком душевном надломе: Мария Магдалина до встречи с Христом вела, по преданию, грешную жизнь. Душа ее была одержима бесами. Для всего христианского мира она стала символом кающейся грешницы. Как рассказывают нам евангелисты, душа ее была исцелена, воскрешена Иисусом. В Евангелии от Луки об этом повествуется более выразительно, чем в Евангелии от Марка. Мы узнаем, что, когда Христос ходил по городам и селениям, благовествуя Царствие Божие, за Ним следовали не только апостолы, но и женщины, служившие Ему «имением своим». Они получили исцеление «от злых духов и болезней». Первой Лука называет Марию Магдалину, из «которой вышли семь бесов». Об изгнании из нее семи бесов Иисусом Христом сообщает и Марк[50]. В христианской символике «семь» – число «полноты», в данном случае говорящее о полноте одержимости Магдалины до ее исцеления. Всеми евангелистами Мария Магдалина упоминается первой среди женщин, пришедших с Христом в Иерусалим и не покинувших Его в часы крестной казни. Она, вместе с «другою Марией», сидит против Его гробницы в пятницу, а по прошествии субботы возвращается, как и другие жены-мироносицы, с благовониями к этой гробнице, чтобы помазать тело Христа. Согласно Евангелиям от Марка и Иоанна, ей первой явился Христос по Своем Воскресении. Св. Иоанн свидетельствует также, что во время распятия Мария Магдалина стояла не «поодаль», а у самого подножия креста, – вместе с Богородицею и ее сестрой Марией Клеоповой[51]. Об этой группе людей, оставшихся до конца верными Христу, упоминается в «Необходимом объяснении» Ипполита Терентьева.
Много лет назад А. С. Долинин не без оснований предположил, что образ Марии Магдалины возникал в воображении писателя и при работе над новеллой о Мари[52]. Действительно, о Магдалине напоминает в ней имя согрешившей женщины, глубина покаяния Мари и открывшаяся перед нею возможность внутреннего возрождения. Если бы мы располагали черновыми записями к новелле, наблюдение ученого было бы, вероятно, ими подтверждено.
Раскаяние Настасьи Филипповны, которую князь пытается исцелить, в еще большей степени сближало бы ее с Магдалиной, если бы в нем преобладали не тоска, исступление, отчаяние, а вера в прощение. Но простить Настасья Филипповна из-за гордости не способна, а потому не может и принять прощение от других. Наиболее ярко описан один из ее покаянных моментов, когда речь идет о последних часах перед свадьбой с князем. Мышкин «застал невесту запертою в спальне, в слезах, в отчаянии, в истерике»; она долго ничего не слыхала, что говорили ей сквозь запертую дверь, наконец отворила, впустила одного князя, заперла за ним дверь и пала пред ним на колени. <…>
– Что я делаю! Что я делаю! Что я с тобой-то делаю! – восклицала она, судорожно обнимая его ноги» (8, 491).
Выделенные мною слова невольно заставляют вспомнить, что в Евангелии от Матфея Мария Магдалина вместе с другими мироносицами обнимает ноги Христа по Его Воскресении[53].
После «сцены соперниц» Настасья Филипповна вновь становится невестой князя и в романе упоминается в последний раз о надежде Мышкина на возрождение ее души. Говоря о беспокойстве князя, вызванном ее «душевным и умственным состоянием», автор замечает: «Но он искренно верил, что она может еще воскреснуть» (8, 489). Сама же идея великой, вечной ценности человеческой души, а потому и необходимости ее исцеления, как все основные идеи, исходящие от главного героя, имеет своим источником Новый Завет: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? или какой выкуп даст человек за душу свою?»[54] 24 мая в черновиках к «Идиоту» появилась запись, характеризующая основное убеждение Мышкина и чрезвычайно близкая по духу приведенным словам Евангелия: «NBl). Полная история реабилитации Н<астасьи> Ф<илипповны>, которая невеста Князя. (Князь объявляет, когда женится на Н<ас-тасье> Ф<илипповне>, что лучше одну воскресить, чем подвиги Александра Македонского.)» – 9, 268.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Mochulsky Konstantin. Dostoevsky. His Life and Work / Translated by Michael A. Minihan: Princeton University Press, 1967.
Роман Ф. M. Достоевского «Идиот»: Современное состояние изучения. / Под ред. Т. А. Касаткиной. М., 2001. В дальнейшем – Сборник. В ряде статей предпринята попытка «нового прочтения» романа и переоценки образа Мышкина. Так, в статье А. Мановцева «Свет и соблазн», вопреки свидетельствам Достоевского, утверждается, что писатель не считал Мышкина «положительным примером» (с. 251). Герой романа голословно обвиняется в безверии и даже в том, что его свет – это «тьма», «сатана, принимающий вид Ангела света» (с. 272).
С Т. А. Касаткиной я особенно резко расхожусь в трактовке образа Мышкина и его болезни. Претендуя на интерпретацию произведения, адекватную авторскому замыслу, исследовательница полагает, например, что «“освещение” князя в припадке эпилепсии – это, конечно, еще и очевидная перверсия Фаворского Света» (с. 85).