Помню, был там доцент Тарелкин, однофамилец сухово-кобылинского героя. Говорил он студентам примерно следующее: «Если вы прочитаете где-нибудь на афише „Смерть Тарелкина“, то знайте: это не про меня». Зачеты ставил Тарелкин оригинальным образом. Обведет нас, студентов, взглядом, вздохнет и спросит без особой надежды: «Кто ответит, что такое „шмаровоз“, тому тройка. Претендующие на большее – пожалуйста, к моему столу, будете отвечать по теме». Самое забавное, никто в нашей группе так и не смог ответить, что же такое этот загадочный «шмаровоз». Даже я, хотя и знал наизусть все двадцать четыре куплета песни про пивную на Дерибасовской.
Почему-то особым либерализмом отличалась в институте военно-морская кафедра. «Как учит нас коммунистическая партия, газы при нагревании расширяются» – с такой фразы начинал лекцию капитан 3-го ранга Лукин.
Мой приятель Генка Евсеев однажды отсутствовал на занятиях по вполне уважительной причине – женился. Так вот, на вопрос офицера-преподавателя, почему студент Евсеев отсутствовал, Генка, как положено вытянувшись по стойке «смирно», ему ответил: «Вступил в законный брак, товарищ капитан такого-то ранга». Ответом на Генкино оправдание был переиначенный анекдот: «Всё-то вы куда-нибудь вступите – вчера в партию, сегодня в законный брак».
Всех студентов преподаватели с военно-морской кафедры заставляли коротко стричься. Причину этого они объясняли просто: «Чтобы в драке противник не схватил вас за волосы и не долбанул головой о палубу».
Космосом и ракетами в институте мы занимались на 1-й кафедре.
«Если я вам поставлю зачет, – говорил студенту преподаватель, – то подорву обороноспособность родины». Затем медлил и продолжал: «Но мы ж мирные люди, знаем – войны не будет. Давайте вашу зачетную книжку».
Так мы жили во времена студенчества – под эгидой самых военных, самых сильных, самых космических сил моей славной родины. Теперь мы живем иначе.
В поэзии Володарский мост почти не отмечен. Ну разве что в известной частушке:
Вот пойду я навернуся
с Володарского моста,
и кому какое дело
куда брызги полетят.
Не знаю, осуществил ли герой частушки свой опасный эксперимент, но мой приятель Юра Степанов рассказывал мне однажды, как он в числе других пассажиров рейсового автобуса чуть взаправду не навернулся с моста имени товарища Володарского. Дело в том, что у водителя автобуса случился эпилептический припадок, и автобус потерял управление. Хорошо, люди заметили непонятные маневры машины и что-то такое сделали, чтобы избежать катастрофы. А так бы лежать моему приятелю на илистом невском дне с выеденными корюшкой глазами.
Для меня Володарский мост памятен не именем Володарского, хотя к убиенному комиссару по делам печати, пропаганды и агитации я отношусь с сочувствием. Умереть в 1918 году за мечту о стране-утопии совсем не одно и то же, что умереть через двадцать лет сами понимаете почему.
Памятен мне мост Володарского втекающей в него Ивановской улицей, и даже не самой улицей, хотя она для меня много что значит, а библиотекой на этой улице – я имею в виду «Абрамовку», библиотеку имени Федора Абрамова, – и даже не столько библиотекой, сколько теплой майской субботой, когда мы с писателем Носовым вышли из этой библиотеки и устроились на зеленом скате насыпи под въездом на мост рядом с бронзовым товарищем Володарским. А предшествовало этому вот что. Я в тот же самый день, но на полтора часа раньше выступал в библиотеке неподалеку и за это свое выступление был премирован бутылкой коньяка. Пикантность ситуации состояла в том, что библиотека-то была детская. А Носов, выступавший во взрослой, получил только благодарность слушателей.
Несправедливость мы исправили просто: за углом на улице Бабушкина в магазине взяли хлеба и сыра (благо, что коньяк у нас был) и отправились к бронзовому герою книжки Сережи Носова «Тайная жизнь петербургских памятников», то есть к товарищу Володарскому.
По реке Неве плыли баржи, Володарский благословлял их ход, солнце жарило, мы пили коньяк и болтали о низком и о высоком. Носову в этот день предстояло участвовать в языческом ритуале – дело в том, что в Большой Ижоре компания хороших людей устраивала заклание барана, и Носов был в числе приглашенных. Но то ли помог коньяк, то ли посодействовал Володарский, только Носов переменил решение и на бесовские игрища не поехал.
Он вообще личность непредсказуемая. Помню, как-то звоню я Носову, приглашаю его пойти на вручение премии (Довлатовской, на Мойке, 12, в тот раз она вручалась впервые), он отказывается, идти не хочет. Проходит время, он звонит мне и говорит: слушай, говорит, я пойду, не хотел, но теперь придется. Есть, добавляет, повод. А повод, оказывается, такой: писатель Валерий Попов, сосед Сережи по Комарово, они живут там летом в дачном доме Ахматовой, куда-то спрятал ключ от сортира (а ключ у них один на двоих), и Носову приходится теперь пользоваться кустами и ближайшим подлеском. Я еще пошутил тогда: да, говорю, повод хороший. Входишь ты сейчас в зал, а там Попов как раз открывает торжественное собрание. И ты ему с порога: Валерий Георгиевич, куда вы ключ от ахматовского сортира дели?
Я начал этот рассказ с моста, который обделили стихами. Но, покопавшись в своих архивах, сделал неожиданное открытие. Нашел стишок, в котором мирно соседствуют и мост, и Носов, и его борода, и даже Гоголь в конце мелькает. Вот пожалуйста читайте, кому охота:
Вот Носов, вот двор,
вот Фонтанка-река,
вот тянется к рюмке
пустая рука.
Вот книги… Ну, книги —
бумага, свинец…
Огонь поднесешь,
им настанет конец.
Вот Носов, вот он,
вот смеется, вот ест.
Вот встанет, сорвется
с насиженных мест.
Вот город… Ну, город,
ну, неба кусок
висит над промзоной,
как драный носок.
Трамваи грохочут,
вползая на мост,
старухи бормочут,
пугает норд-ост.
Вот Носов по-барски
тряхнет бородой,
вот мост Володарский
сольется с водой.
Вот выйдет Поприщин,
вот Гоголь пройдет.
Вот занавес нищий.
Вот Носов… Вот-вот.
«Волчий паспорт» Е. Евтушенко
Я расстаюсь с двадцатым веком, как сам с собой.
Евгений Евтушенко
Безвозвратно кануло в прошлое время поэтических стадионов и безумных очередей за свежей книжкой стихов. Даже не верится, что тогда, в далекие 50-е годы, страна дышала поэзией, как дышат, выйдя на чистый воздух после спертого воздуха коммуналки. Вознесенский, Рождественский, Евтушенко – вот кумиры тогдашних лет. Громогласные их голоса разносились над всей Россией. И Евтушенко из этой троицы, пожалуй, был самым громким.
Евтушенко – человек настолько сросшийся со своим временем, что представить его вне эпохи – все равно что представить Ленина не вождем победившего пролетариата, а банальным продавцом рыбы на банальном городском рынке.
«Попробуйте меня от века оторвать» – эти слова другого поэта, сказанные в другое время, касаются Евтушенко полностью. И прощаясь с XX веком, как написано в его мемуарах, поэт не просто отдает дань риторике, он действительно прощается сам с собой.
Чувствуется, как ему это больно: расставаться с самим собой, с былой своей звездной славой – к сожалению, закатной, смеркшейся, как закатывается за гору век и меркнет его величие в глазах нового поколения.
Может быть, оттого мемуары его так откровенны.
Евтушенко не знает меры, он ее просто не признает. Он срывает с себя одежды. Он срывает платья и лифчики со всех своих бывших и настоящих жен. Он срывает покров с времени – существа среднего рода с головой Медузы Горгоны и с туловищем Минотавра, выращенного советскими скотоводами.
Мемуары его очень страстны, и в этой своей безжалостной страстности, наверное, очень несправедливы. Но все мемуары, написанные не водою, а кровью, – очень несправедливы. Те же воспоминания вдовы Мандельштама тому пример.
Тем не менее это и есть высшая справедливость – говорить такие слова эпохе, которая тебя сделала и которая вложила в твое открытое сердце пылающий угль правды.
Эпоха этого заслужила. Эпоха – это не вечный май и взлетающая в его синеву мирная голубка Пикассо. Это еще и мертвые блокадные январи, это август сорок шестого, это вычеркнутый из жизни Зощенко и выкинутый из страны Солженицын, это танки на Вроцлавской площади и умерший на чужбине Бродский.