На наш взгляд, это сравнение вновь возвращает текст к оппозиции «Восток — Запад». Для Бродского одна из примет Востока, ассоциирующаяся у него с обезличиванием человека, — это как раз широко понимаемая иероглифика; в «мусульманском» варианте Востока с нею соотносится орнамент. К этой мысли Бродский обращается и в стихах, и в прозе:
Единственное, что выдает Восток,
это — клинопись мыслей.[44]
«…Восточный принцип орнамента… речь идет о декоративном аспекте письменности»[45]. «Восточная» тематика придает пространственным образам дополнительное, иносказательное измерение; мир стихотворения становится еще и советским миром, а Стена — не только Великой китайской, но и Берлинской. В таком ключе третья строфа может быть прочитана как метафора эмиграции (причем вынужденной — выше уже указывалось на внешнюю силу, подчиняясь которой герой движется на Запад), пути к границе мира несвободы, пути заведомо в одну сторону. Тем самым усиливается ностальгически-горькая интонация стихотворения, достигающая кульминации в последней строфе.
Четвертая строфа имеет четко выраженную двухчленную композицию. В первых двух строках в первый и единственный раз во всем ПДМ 2 появляется прямое упоминание лирического героя:
Движенье в одну сторону превращает меня
в нечто вытянутое, как голова коня.
Это взгляд на себя со стороны, продолжающий мотив одностороннего движения, пути без возврата, уподобляющего героя предмету («нечто»), который может быть сопоставлен только с частью другого существа. Так возникает еще один ключевой мотив ПДМ 2 — мотив ущербности героя; если героиня первой части практически лишена рефлексии и ее взгляд устремлен вовне, то герой второго стихотворения любые приметы внешнего мира (данные, заметим, крайне скупо) прежде всего превращает в повод для саморефлексии. Две последние строки становятся своеобразной кодой всего диптиха, сводя воедино его основные мотивы:
Силы, жившие в теле, ушли на трение тени
о сухие колосья дикого ячменя.
В них возникает образ безлюдного мира, пребывающего в запустении («дикого ячменя») и упадке («сухие колосья»). Но и бегство из этого мира приводит героя к бессилию, дается слишком дорогой ценой. Так замыкается развитие основных тем ПДМ — упадка мира и невозможности спасти свое «я» даже ценой бегства из этого мира. Картина мироздания, возникающая в цикле, предлагает два варианта отношения к миру — пассеистическая констатация примет его упадка либо чреватое невосполнимыми личностными потерями бегство из этого мира.
2.3. Средняя длина строки во втором стихотворении меньше, чем в первом: ровно половину всех строк составляют 13- и 14-сложные
(4 и 4); за ними следуют строки из 15 слогов (3); по одной строке состоит из 16 и 17 слогов, две насчитывают 19 и одна — 20 слогов. Таким образом, даже наиболее длинные строки ПДМ 2 короче, чем в первой части диптиха. Дактилические строки (напомним, по мнению Бродского, «плачущие») здесь употребляются реже (3 строки), преобладают анапест (8 строк) и амфибрахий (5 строк). Заметно отличается от ПДМ 1 и строфическое деление второго стихотворения. Оно образовано четырьмя четверостишиями, рифмующимися по схеме aaba, но при этом каждая третья строка в строфе содержит внутреннюю рифмовку («обратно — многократно», «крова — слова», «уродлив — иероглиф», «теле — тени»; заметим, что по ходу стихотворения эти рифмы становятся все менее точными: первая рифма — богатая, вторая — только точная, третья — ассонансная, четвертая — приблизительная, то есть рифма словно бы ослабевает подобно всему миру ПДМ). С учетом внутренней рифмы строфика второй части напоминает строфу лимерика (напомним, что в лимерике третья и четвертая строки, зарифмованные смежно, могут объединяться в одну), что, впрочем, является скорее всего случайным сходством, так как все прочие черты (размер, количество стоп, композиция, специфическая лексика) лимерика в ПДМ отсутствуют. Заметим, что в поэтическом сознании Бродского строфические эксперименты связаны с восприятием англоязычной поэзии, в первую очередь стихов Джона Донна: «Дело в том, что вся русская поэзия по преимуществу строфична, то есть оперирует в чрезвычайно простых строфических единицах. В то время как у Донна я обнаружил куда более интересную и захватывающую структуру. Там необычайно сложные строфические построения. Мне это было интересно, и я этому научился»[46], «В Донне меня привлекала в первую очередь… любопытная новаторская строфика»[47]. Таким образом, специфика строфики становится еще одним параметром противопоставления частей ПДМ — «женской», «русской», эмоциональной — и «мужской», «западной», метафизической. В ПДМ 2 преобладает мужская рифма, однако третьи строки строф строятся на женской внутренней рифме, так что в этом отношении контраст между стихотворениями не носит стопроцентного характера.
Итак, ПДМ представляют собой диптих, части которого соотносятся как части оппозиции. В ее основу положены следующие параметры противопоставления: женское (эмоциональное, этическое, повествовательное, обращенное ко внешнему миру, предметное) — мужское (рациональное, абстрактное, сосредоточенное на себе, метафизическое); время (воспринимаемое прежде всего как процесс увядания, накопления примет упадка) — пространство (безлюдное, подверженное запустению и предполагающее движение в одну сторону, путь без возврата); центр (прежде всего связанный с властью) — периферия (означающая близость к границе, очерчивающей мир несвободы). Контраст между частями прослеживается на уровнях строфики, рифмовки и метрики. В то же время существует смысловая, образная близость частей. В обеих предстает картина мира, охваченного упадком, — упадком, начало которому было положено уходом из этого мира поэзии, искусства. Две части диптиха — два взгляда на этот оскудевающий физически и нравственно мир, два голоса, являющих собой архетипические начала — женское и мужское. Диалог между этими голосами невозможен, так как связь между ними ослабла до предела; если героиня первой части еще способна обращаться к герою второго с посланием и называть себя его возлюбленной, то герой второй части уже не отвечает на послание, обращая свою речь не к конкретному лицу, а к себе или к читателю. Бегство же из этого обреченного мира тоже не способно исцелить от порчи — бегущий разрушает себя изнутри и отрезает себе дорогу назад, по сути, лишая себя и родины, и возлюбленной — тем самым стихотворение может быть прочитано и в автобиографическом ключе.
И.В. Бобякова. МИР ГЛАЗАМИ ОДНОЙ МЕТАФОРЫ: «ГОРЕНИЕ» И. БРОДСКОГО
Стихотворение И. Бродского «Горение» (1981) представляет собой образец использования сложной развернутой метафоры, которая развивается на протяжении всего стихотворения. «Горение» начинается с утверждения схожести огня и женской головы в сознании лирического героя, затем эта метафора развивается, расширяется, разворачивается — и в результате через нее оказывается пропущено все мироздание. Мир был увиден глазами точно найденной метафоры, развитие которой определяет лирический сюжет «Горения».
Так, первая строфа:
Зимний вечер. Дрова,
охваченные огнем —
как женская голова
ветреным ясным днем.
Первыми же словами в стихотворении задано художественное время: зима, вечер. Сразу представляется и фон, на котором будет разворачиваться метафора: холод, темнота. Пространство напрямую не указано, но ясно, что речь идет о комнате с горящим в ней камином, возле которого находится лирический субъект. Он смотрит в огонь. Вид горящих дров дает толчок его ассоциациям. Уже в первой строфе встречается сравнение, которое потом разрастется в сложную метафору: пылающие дрова похожи на голову женщины, чьи волосы развевает ветер. Это сопоставление пока зрительно: языки пламени, сравненные с волосами, своей подвижностью вызвали образ ветра, яркость огня обернулась «ясным днем». Лирический субъект будто забывает о внешнем пространстве, полностью погружается в мир, вызванный исходным сравнением. Сравнение разрастается в сложную метафору, которая в этом стихотворении является не только тропом, но и способом видения. Посредством нее поэтическое сознание последовательно разворачивает, раскручивает связи между внешним пространством и внутренним миром героя. Метафора является главным инструментом диалога лирического «я» и внешнего мира.
Сравнение горящих дров с женской головой продолжается далее:
Как золотится прядь,
слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Строфа открывается восклицанием лирического «я», очарованного созерцанием огня, и завершается двумя утверждениями. «Прядь», о которой идет речь в приведенных строках, визуально похожа и на язык пламени, и на женские волосы. Так женщина уподобляется огню, который в свою очередь представляется женщиной. Образ огня при этом развивается в двух плоскостях, которые оказываются неотделимы друг от друга. Лирический герой смотрит на пылающие дрова и угадывает в их очертаниях женщину, благодаря чему в его душе разгорается пламя. Огонь, таким образом, становится и образом, раскрывающим чувства самого героя. Лирический субъект восхищается яркой красотой, которая грозит слепотой. Но и сама яркость выражает силу переживания лирического «я», степень развития его чувства. В утверждениях строфы содержится указание на то, что убрать прядь с лица невозможно, и это к лучшему. Может возникнуть вопрос: почему к лучшему? Убрать прядь с лица — значит не смотреть на огонь или вовсе затушить его. Тогда «и к лучшему, что нельзя» — это указание на желание героя наблюдать огонь, женщину, не гасить возможность созерцания прекрасного, вызывающего лучшие воспоминания и ассоциации.