Разумеется, о голове или каком-либо головном недомогании – обмороке или бреде – говорится не на каждом стыке глав, однако все же это случается слишком часто, чтобы быть простой случайностью. Можно сказать, что в концах и началах глав происходит нечто вроде ритмически повторяющегося напоминания о верхе. События, происходившие на протяжении очередного повествовательного отрезка, как бы суммируются и возводятся к своему «первоисточнику» – голове (прежде я уже упоминал об отмеченных точках пробуждения, о своего рода «возвращении» сознания в голову после паузы сна или бреда).
Косвенно к «головной» симптоматике, к болезненным, возможно, эпилептическим эффектам относится и особая прерывистость текста, которая также наиболее отчетливо проявляется на границах глав или частей. По сути, речь идет о немотивированной остановке в описании событий, остановки необъяснимой в рамках логики самих этих событий. Другое дело, когда мы смотрим на них «изнутри» автора – прерывистость психического процесса, заторы в восприятии или «разрешении» мысли рождают потребность в остановке самого описываемого события. Это похоже на «стоп-кадры», возникающие на границах глав, когда движение вдруг замирает, прерывается пробелом, а затем, с началом очередной главы, возобновляется с того же самого места, где и прервалось. Описание приступов эпилепсии в «Идиоте», когда время как будто замирает, останавливает свой ход, обнаруживает сходство с композиционными «остановками» времени в «Преступлении и наказании» (я имею в виду не реальную эпилепсию Раскольникова, а подчеркнуто болезненный характер его восприятия времени). Конец седьмой главы. Раскольников стоит перед дверью старухи-процентщицы: «эта минута отчеканилась в нем навеки (…) ум его как бы померкал мгновениями, а тела своего он почти и не чувствовал на себе. Мгновение спустя послышалось, что снимают запор».
Следующая глава начинается словами: «Дверь, как и тогда, отворилась на крошечную щелочку». Между событиями, разделяющими главы, проходит не более мгновения, однако оно столь значимо, что дает в тексте онтологический разрыв, зияние, временное исчезновение и героя и рассказчика. Цепляются друг за друга и слова («запор», «отворять»), указывающие на событийную однородность происходящего. Примеров подобных зацепок, повторов, лексических нахлестов на границах глав у Достоевского очень много (вспомним об упоминаниях «головы»); отдельные части текста соединяются друг с другом через повторы, компенсирующие произвольность и неожиданность разрывов.
Конец второй главы из второй части. Раскольников выходит из следственной конторы: «“Обыск, обыск, сейчас обыск! – повторял он про себя, торопясь дойти; – разбойники! Подозревают!”. Давешний страх опять охватил его всего, с ног до головы» (снова «голова»).
Затем пауза разрыва-соединения глав и сразу же: «А что, если уж и был обыск?». Почти то же самое встречаем на границе следующей главы. Одна заканчивается словами «Затем наступило беспамятство», другая открывается уточнением: «Он, однако ж, не то чтоб уж был совсем в беспамятстве…». Как и в предыдущих случаях, здесь снова идет повтор ключевых слов, за которыми все та же тема «головы-памяти» и ее потери. Я беру примеры из «Преступления и наказания», поскольку здесь все на виду, однако нечто похожее есть и в других романах. Например, в пятой книге «Братьев Карамазовых» с характерным, перекликающимся с «Преступлением и наказанием» названием «Pro и contra», в самом ее конце описывается поведение Ивана: «Двигался и шел он точно судорогой».
И – первая фраза следующей главы, указывающая на реальную непрерывность действия: «Да и говорил тоже». «Судорога», может быть, и есть самое точное слово. Оно объявляется и в начале «Преступления и наказания», когда Раскольников читает письмо матери (чуть раньше появляется и слово «конвульсия»). Судорога – временная вспышка тьмы, разрыв, зияние в длении бытия. Достоевский соединяет (или разрывает) главы судорожно, рывком, заставляя соприкасающиеся части текста вязнуть и одновременно отталкиваться друг от друга. Еще из «Братьев Карамазовых» – названия двух идущих друг за другом глав: «Надрыв в избе», «И на чистом воздухе». В остановке, в пробеле между главами сюжет словно копит силы для следующего рывка вперед, начинаясь ровно с того же места, где он только что «завершился».
Главы-головы. Многоголовый текст – метафора, со своего бока поддерживающая бахтинскую мысль о полифонизме Достоевского. Вместе с тем здесь есть нечто такое, что относится непосредственно к устройству самой главы как вместилища мыслей, толкающихся в ней или входящих и выходящих из нее, подобно тому, как персонажи входят и выходят из комнаты. Главы Достоевского – это не только «головы», но и «комнаты», в которых обдумываются все главные мысли и происходят все главные события. «Головы-комнаты». Нет нужды напоминать, как часто у Достоевского (гораздо чаще и определеннее, чем у многих других авторов) глава заканчивается или начинается тем, что персонаж входит или выходит из комнаты. Если прибавить к сказанному, что комнаты эти обычно располагаются на самых верхних этажах дома (чаще всего на последних, под самой кровлей), то сближение комнаты с головой станет еще более убедительным. В «Преступлении и наказании» о такой комнате-голове сказано еще на первой странице: комната-темница, комната-шкаф или сундук. А затем, после упоминания о потолке, которой можно было задеть головой, Достоевский сравнивает затворничество Раскольникова с «черепахой», которая «ушла в свою скорлупу». Помимо общего смысла отделейности от внешнего мира, в словах «скорлупа» и «черепаха» есть нечто и от «головы». Череп как вместилище мыслей, как тесное душное место, где они «кишат», бьются друг с другом и просятся на простор; голова беременна идеями, главное – «мысль разрешить»…
Смысл головы-комнаты откликается в Платонове, позволяя нам вернуться к его тексту и сюжету. В «Ювенильном море» говорится о «безостановочном уме», который представлялся герою повести «в виде низкой комнаты, полной табачного дыма, где дрались оторвавшиеся от борьбы диалектические сущности техники и природы». Тот же низкий потолок, что и в комнате Раскольникова, тот же мыслительный ход, уподобляющий комнату голове. Однако пространственное положение этой комнаты-головы существенно иное. Теперь оно не наверху пространственно-телесной вертикали, а в самом ее низу – на земле или даже под землей. В «Ювенильном море» и «Котловане» речь идет о землянках, полуземлянках или случайных, погруженных в тело земли жилищах: о теплых мусорных ямах, «земных впадинах», тыквах.
Тема утробного низа прослеживается и на границах повествовательных отрезков. Если у Достоевского в аналогичной ситуации мы сталкивались с упоминаниями верха, головы, ума, памяти, беспамятства, подъема, пробуждения, то на стыках платоновских глав или разделов с почти обязательной регулярностью идет символика исходного смысла глубины-утробы: спуск вниз, вода, темнота. В «Ювенильном море» части текста разделены «просветами», на границах которых (то есть либо в конце, либо в начале каждой из глав) топика глубины вообще идет сплошным потоком. «День за днем шел человек в глубину юго-восточной степи Советского Союза» – первая фраза повести. А далее «углубление» и продолжение темы в различных вариантах: «Черное дерево в речных глубинах», «землебитные жилища», «общежитие, построенное из земли», «земляная горница», «ночлежные тыквы», «гроб», «глубокое обследование», «постройка колодца», «сполз вниз», «добыча подземных морей», «внутренняя сила задумчивости», «колодезный бригадир», «земляные работы», «впадины глаз», «наполнившись счастьем», «у дальнего водопоя», «молоко в землю», «одичавший колодец», «Общество Глубокого Бурения», «осень», «скважина», «глубокая осень». Я прошел всю повесть насквозь, фиксируя лексику «низа-глубины», приуроченную только к границам глав, и хотя она есть и в других местах, ее присутствие на стыках текста выглядит особенно показательным.
Сходную картину дают «Котлован» и «Чевенгур», во всяком случае, и здесь тема низа-глубины встречается на границах глав гораздо чаще, чем это можно было бы предположить в варианте случайного распределения. Помимо очевидных упоминаний воды или глубины здесь также появляются могилы, землекопы, осень и сон. О сне следует сказать отдельно. Сон как символическое (да и фактическое) погружение человека внутрь себя, в глубину памяти встречается у Платонова очень часто: засыпание в конце одной главы и пробуждение в начале другой – обычная вещь для «Котлована» и «Чевенгура» (в повести «Джан» этот принцип приобретает почти абсолютный характер). Отличие платоновского «ухода в глубину» сна от сна-бреда героев Достоевского сказывается и в самой организации текста, в законах его членения и соединения. У Достоевского спящий человек не освобождается от своей головы; если он и вспоминает во сне прошлое, то лишь для того, чтобы разрешить свои сегодняшние «идейные» задачи (отсюда и выделенность точки пробуждения). Люди Платонова опускаются в сон, чтобы забыть свою голову, уйти вниз тела-памяти, в «утробу» воспоминаний о матери; поэтому момент ухода в сон фиксируется с той же точностью, как и момент пробуждения.