Третья строфа песни начинается фразой: «Прожить лета б дотла…».
Прожить лета б дотла,
а там пускай ведут
за все твои дела
на самый страшный суд.
Мысль, выраженная в этом безличном предложении, более или менее понятна, но её словесное выражение нестандартно в силу того, что употреблённые слова не встречаются в привычных словосочетаниях. Действительно, «жизнь прожить» или «прожить жизнь» – устойчивые словосочетания, существующие как в литературном, так и обиходном языке и фольклоре в виде поговорки «Жизнь прожить – не поле перейти». «Многая лета!» – эти слова звучат как в православном храме, так и на семейных торжествах. Сгореть или разориться дотла – два наиболее часто встречающиеся сочетания со словом «дотла».
Таким образом, слова: «Прожить лета б дотла.» – представляют собой амальгаму из частей нескольких устойчивых выражений, и не удивительно, что этот образ не имеет прямых предшественников в русской поэзии. Тут ещё можно заметить, что они на семантическом уровне перекликаются со строками: «Жизнью нашей, краткой сроком/ Станем жить полней и вдвое.» – из «Неразрывна цепь творенья.» Ап. Григорьева. Оба эти фрагмента говорят о быстротечности жизни.
Далее следует ссылка на Священное Писание: «Страшный Суд», который, согласно христианской теологии, совпадает с концом мира и вторым пришествием Христа, воскрешением мертвых и отделением праведников от грешников.
«Страшный Суд» – весьма распространенный образ в древнерусской поэзии и летописании, а начиная с Сумарокова – и в русской поэзии новых времен («Когда придет кончина мира,/ Последний день и страшный суд»[30] (1768)). Допустим, Окуджава считает, что только Господь должен быть «твоим» судьей и, следовательно, «ты» не подвержен «за все твои дела» суду людскому. Однако эпитет «самый», примененный к «страшному суду», полностью меняет всю картину. Создается эффект плеоназма (дублирование некоторого элемента смысла для усиления эффекта или для создания комического эффекта), и Л. Дубшан справедливо назвал образ «самого страшного суда» «ироническим»[31].
Таким образом, формула «самый страшный суд» может быть интерпретирована двояко: в рамках первой интерпретации «страшный суд» лишается религиозной коннотации, и тогда «самый страшный суд» – это самый страшный из страшных судов, устроенных властями; а вторая интерпретация предполагает откровенно ироническое – еретическое – отношение к концепции «Страшного Суда». Она, на наш взгляд, маскирует первую, злободневно-политическую. Трудно поверить, что Окуджава решил поучаствовать в теологической дискуссии по поводу этой эсхатологической доктрины.
Остановимся на первой фразе четвертой строфы: «Пусть оправданья нет / и даже век спустя…» Естественно возникает вопрос: кто должен быть оправдан и в чем? И почему «оправданья нет и даже век спустя»? Конечно, согласно Писанию, грешники, осужденные на Страшном Суде на вечные муки в аду, будут пребывать там вечно. Едва ли Окуджава решил в своей песне пересказать Писание, – скорее, речь идет о делах земных и Окуджава думал о тех, кто был осужден «самым страшным судом» и пребывает в рукотворном аду без надежды на оправдание при жизни. У Пушкина была надежда: «…свобода / Вас примет радостно у входа», а у Окуджавы этой надежды нет. Следующая строка в этой строфе – поговорка: «Семь бед – один ответ», которая отсылает к Ап. Григорьеву: «Кто воин, будь на все готов:/ Семь бед – один ответ»[32]. Соответственно, слова Окуджавы: «Семь бед – один ответ,/ один ответ – пустяк» – соотносятся со словами Григорьева «Кто воин, будь на все готов…», подразумевающими готовность принять смерть. Здесь также уместно вспомнить мнение Р. Абельской о том, что «“фольклорный настой” окуджавской лирики при внимательном рассмотрении нередко обнаруживает литературную подоплеку»[33]. Четвертая строка: «.. один ответ – пустяк», – это бравада, поскольку, как мы отметили выше, скорее всего, речь идет о смерти, а форма: «…пустяк» использована многими, например у Кузмина: «И знаешь ведь отлично,/ Что это все – пустяк»[34]. Из четырех различающихся строф в песне две строфы (третья и четвертая), то есть половина, – о бедах и суде. Если эти две строфы прочесть отдельно от оставшихся, то можно подумать, что это песня заключенных. Последняя, пятая строфа представляет собой рефрен, повторяющий первую строфу и, таким образом, снова призывающий к борьбе за перемены.
Здесь нужно кое-что пояснить по поводу специфики образов, наиболее соответствующих жанру песни. Мы будем возвращаться к этой теме и в других главах нашей книги… Для того чтобы вызвать эмоциональный отклик, образ, воспринимаемый «на слух», должен распознаваться ассоциативной памятью легко, «на ходу», вместе с коннотациями, связанными с ним.
Для этого автору не обязательно буквально воспроизводить то, что уже известно, то есть прибегать к прямому заимствованию, но предпочтительна короткая «ассоциативная цепочка». Образ в песне обращен к ассоциативной памяти, действующей автоматически; для ее «включения» слушатель не прилагает специального усилия.
Если же образ сложный и требует расшифровки, необходимо вмешательство рациональной памяти, которая проанализировала бы его, а это занимает какое-то время. В таком случае кто-то из слушателей захочет «вчитаться» в текст, а у кого-то он просто вызовет реакцию отторжения. Песни Окуджавы ориентированы и на «внимательных читателей», и на тех, кто не готов подходить к тексту аналитически. Как мы показали, многие образы у Окуджавы обращены именно к непосредственному восприятию, что предполагает известную степень вторичности. Но это, по нашему мнению, не является недостатком, а указывает на связь Окуджавы с его поэтическими предшественниками. Баланс между соблюдением интересов слушателя и читателя в каждом стихотворении достигается разными способами. И, конечно же, в первую очередь и для тех и для других важны эвфонические характеристики стихов, а Окуджава показал себя первоклассным мелодистом.
Несмотря на гражданский подтекст этой песни, в ней нет ни одного восклицательного знака, а «вальсовая» мелодия контрастирует с драматическим содержанием, скрадывая ее подлинный характер и придавая ей глубину. Известный музыковед и один из первых публикаторов нотных записей песен Окуджавы В. Фрумкин в воспоминаниях об Окуджаве отметил «самобытность» окуджавской музыки и между прочим описал такой эксперимент со стихотворением «Неистов и упрям…»: «Я обошел несколько ленинградских композиторов и просил их предложить музыкальное прочтение этого стиха. К счастью, никто из них не был знаком с мелодией Булата – неспешного, меланхоличного вальса. Мои подопытные все как один сымпровизировали музыку в ритме героико-драматического марша»[35].
Вот что Окуджава говорил об этом стихотворении после публикации в 1977 году: «По моим представлениям, студенческая песня должна была быть очень грустной, типа «Быстры, как волны, дни нашей жизни…» или что-нибудь в этом роде. И вот как-то однажды я подсел к пианино и двумя пальцами стал подбирать музыку к стихам «Неистов и упрям, гори, огонь, гори…». Получилась песенка»[36].
Передатировка с 1940-х на 1950-е, произведенная автором в последнем прижизненном издании стихов, вызывала сомнения у В. Сажина, заметившего, что «с таким же успехом поэт мог датировать это стихотворение любым другим десятилетием (что и сделал, поместив его в итоговом сборнике в раздел «Пятидесятые»…)»[37]. С этим утверждением можно было бы согласиться, если бы Сажин разделил творчество Окуджавы на два периода: до 1957 года и после него, потому что в 1957 году поэтика Окуджавы претерпела изменения и появился тот Окуджава, который завоевал место в русской поэзии.
Л. Дубшан уловил качественное отличие «Неистов и упрям…» от тематически родственных ему стихотворений Окуджавы, опубликованных до 1957 года, и привел в пример стихотворение «У городской елки», напечатанное в последнем, декабрьском, номере калужской газеты «Молодой ленинец» за 1956 год:
Новый год. Мы говорим о нем
в поздний час прощанья с декабрем.
Новый год. Мы говорим об этом
в ранний час январского рассвета.
Новый год – хорошие слова:
жизнь новей, и в том она права,
нет того сильнее, чем новее.
Ты страной январскою пройди —
и такою новизной повеет
от всего, что встретишь на пути.
Дубшан справедливо назвал слог этого стихотворения «дежурным» и не отличающимся от слога стихотворения Окуджавы «Декабрьская полночь», опубликованного 1 января 1946 года в газете Закавказского военного округа:
…Искрится небо звездной россыпью,
С кремлевских стен двенадцать бьет…
И вот торжественною поступью
Уже шагает Новый год.
И сосны, к поступи прислушиваясь,
Кивают лапами ветвей,
А он идет без войн, без ужасов,
Счастливый юностью своей…[38]
Если исходить из того, что песня «Неистов и упрям…» датируется 1946 годом, и принять ее за некий «эталон», то придется признать, что за прошедшие с 1946 по 1956 год десять лет качество стихов Окуджавы ухудшилось. Для объяснения этого обстоятельства Дубшан использовал образ борьбы в Окуджаве двух антагонистов, взятый из его стихотворения «Боярышник «Пастушья шпора»» (1969). Согласно интерпретации Дубшана, один из антагонистов (у Окуджавы – «маленький») писал плохие стихи, а другой («большой») – хорошие. Стихотворение «Неистов и упрям.» написано «большим» и поэтому отличается в лучшую сторону от других стихов того периода, сочиненных «маленьким» и опубликованных в газетах. Однако существует и простое объяснение разницы в качестве стихов, предложенное самим Окуджавой, в виде замены датировки с 1946 года на 1950-е, то есть отнесение ее к периоду, когда появились многие из его известных песен. В «Неистов и упрям…» видны эрудиция и мастерство, которыми не отмечены его сочинения, созданные до 1957 года, тем более – стихотворения Окуджавы-первокурсника 1946 года. Меняя датировку песни с 1946 года на 1950-е, Окуджава, таким образом, относил песню к периоду, в который возникли многие из его знаменитых песен. В качестве объяснения можно предложить несколько соображений. Одно – это существование ранней версии стихотворения, действительно датированной 1946 годом, впоследствии замещенной другим вариантом. Нам, впрочем, кажется более вероятным другое предположение: называя эту песню «студенческой», Окуджава пытался сделать менее заметным ее гражданский характер, а отодвигая дату ее создания подальше в прошлое – придать песне вид юношеской шалости. Другой аргумент в пользу датировки песни 1950-ми годами – «кустовой» подход Окуджавы к той или иной теме. Следует учесть еще одно обстоятельство: ободренный надеждами на перемены после смерти Сталина и реабилитацией своей матери, Окуджава вступил в Коммунистическую партию. Венгерские события 1956 года и последовавшее за ними ужесточение внутренней политики Советского Союза выявили тщетность этих надежд. В конце 1950-х – начале 1960-х были написаны и «Песенка про черного кота», и «Бумажный солдатик», и «О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой…», и «Женщины-соседки, бросьте стирку и шитье…»[39], также известная как «Песенка о Надежде Черновой», – с «собранными вещами», «ждущим нас поездом», «венком терновым» и со словами «мы… узнали, что к чему и что почем, и очень точно». В этот ряд встраивается и «Неистов и упрям…». Вспомним, что та же «Песенка о Надежде Черновой» датирована 1961 годом, а опубликована лишь в 1990 году. Таким образом, долгая задержка с публикацией политически неблагонадежных песен была для Окуджавы делом привычным. Мы уже упоминали, что песня «Неистов и упрям…» посвящена Ю. Нагибину. Судьба родителей Нагибина напоминала судьбу родителей Окуджавы: его отец был расстрелян, а отчим сослан. Для разговора о содержании песни это обстоятельство представляется значимым.