Скажем, характеризуя лирику послелицейской поры, авторы говорят, что в ней «звучат по преимуществу эпикурейские и вакхические мотивы, утверждается культ сиюминутных наслаждений» [7. С. 18]. А далее: «Но центральное по силе звучания место (…)принадлежит политической теме» [7. С. 19]. Значит, мотивы политические и вакхические существуют сами по себе и друг с другом не связаны? Но ведь хорошо известно, что эпикурейские стихотворения Пушкина также проникнуты духом вольнолюбия. Взять хотя бы дружеские послания 1819 г. с их тостами за свободу и откровенными разговорами «насчет небесного царя, а иногда насчет земного». Что же касается острейшего политического произведения лицейской поры «Лицинию» (1815), то оно не удостоилось даже упоминания.
Мимоходом говорится в книге и о знаменитом «Анчаре», причем авторы ограничиваются лишь очевидной констатацией: изображенное в нем «древо яда» – это символ мирового зла [7. С. 91]. Между тем, еще в 1930-е гг. акад. В. В. Виноградов указал на полемический смысл «Анчара», направленного против «Старой были» Катенина (1828). Напомним, что в этой балладе Пушкин представлен в облике сладкоголосого певца-грека, который безудержно и самозабвенно восхваляет неувядающее, вечнозеленое древо, символизирующее «милосердие царево». «И вот Пушкин катенинскому древу жизни противопоставляет древо смерти, анчар, все атрибуты и свойства которого диаметрально противоположны катенинскому “неувядающему древу”» [8. С. 425] (см. также [9. С. 143–148]).
Напротив, в поэме «Анджело» (1833) авторов интересует политическая мысль поэта: проблемы личности и общества, свободы, законности и милосердия. Однако и здесь они умалчивают о том, что основная сюжетная ситуация произведения неизбежно вызывала аналогию с нравами царского двора: развратный правитель, лицемерно провозгласивший себя блюстителем нравственности, не мог не ассоциироваться с Николаем – неутомимым соблазнителем придворных дам, хорошеньких фрейлин, обладателем (по ядовитому замечанию Пушкина) целого «гарема из театральных воспитанниц» [6. Т. 10. С. 449] и одновременно строгим хранителем и защитником семейных устоев (см. [10. С. 152; 11. С. 199–200]).
Может быть, всё это мелочи, не заслуживающие серьезного внимания? Но вспомним, сколь важны были для автора «Бориса Годунова» «уши», торчащие из-под колпака юродивого [6. Т. 10. С. 146]. Похоже, что Сурат и Бочарова «уши» не интересуют вовсе: не только в «Борисе Годунове», не только в «Анджело» или в «Анчаре», но и там, где не заметить их решительно невозможно. Мы имеем в виду характеристику Дневника 1833–1835 годов – важнейшего свидетельства политических настроений и взглядов зрелого Пушкина – как документа, фиксирующего лишь внешние события жизни поэта [7. С. 164].
Неужели? Ведь авторы сами не раз цитируют извлеченные из Дневника записи и замечания политического характера: о разговоре поэта с великим князем Михаилом, где Романовы названы революционерами и уравнителями, об истинных причинах своего «пожалования» в камер-юнкеры («…Двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове»), о безнравственности правительства, практикующего перлюстрацию семейной переписки, наконец, об императоре, больше похожем на прапорщика, чем на Петра I.
А ведь это еще далеко не всё. Чего стоят хотя бы саркастические суждения о намерении царя ввести мундиры для фрейлин, о назначении генерала Сухозанета, известного своими гомосексуальными наклонностями, начальником всех кадетских корпусов [6. Т. 8. Т. 23], об огромных суммах, пожалованных Кочубею и Нессельроде на прокормление голодающих крестьян, до которых они, разумеется, не дойдут [6. Т. 8. С. 26], или же настойчивые упоминания о скандале в семействе флигель-адъютанта Безобразова, не без оснований ревновавшего свою жену к Николаю I [6. Т. 8. С. 27, 28 и др.].
Словом, непримиримо-оппозиционный, вызывающе-издевательский характер Дневника «русского Данжо» вполне очевиден. Но говорить об этом считается ныне дурным тоном. Аналогичным образом обстоит дело и в сфере изучения биографии Пушкина, особенно – истории его последней дуэли. Интерес к ней вновь обострился в связи с публикацией писем Дантеса к Геккерну [12], причем внимание исследователей главным образом сосредоточено на вопросах нравственно-психологического свойства: каковы личные качества Дантеса, насколько искренним и серьезным было его чувство к Натали (а Натали к нему), как и почему изменились с течением времени их отношения и т. п. (см., например, [12. С. 14–15; 13; 14]). На этом фоне оказались в тени факты совсем иного рода – свидетельства несомненного сотрудничества Дантеса с властями и тайной полицией. Ни публикаторы и комментаторы писем, ни их истолкователи (за исключением, кажется, одного А. Н. Зинухова [15. С. 175]) не придали им значения. А ведь факты эти красноречивы!
Вот письмо от 14 июля 1835 г. Отметив особое расположение к нему императора и императрицы [12. С. 36], Дантес передает Геккерну следующую информацию: «Вы, должно быть, помните, что в последнем письме я сообщал о некоем генерале Донадье, приехавшем в Петербург под видом путешественника»”[32]. И далее: «Надо вам сказать, что я был выбран посредником между ним и одной значительной персоной (…), чтобы содействовать в решении разнообразных вопросов и в передаче его просьб, но этого я не могу доверить бумаге, поскольку секрет это не мой (…)» [12. С. 38]. Затем мы узнаем, что Дантес представил графу А. Ф. Орлову отчет о своей деятельности и заслужил полное одобрение. Тема эта получает продолжение в письме от 6 января 1836 г. Генерал Донадье, сообщает Дантес, «просил меня писать и рассказывать обо всем, что происходит; я же воздержался и, полагаю, правильно сделал (…)Не получая от меня писем, он недавно написал сам и посетовал на это, затем дал мне новые поручения, которые я в точности исполнил, однако мне посоветовали вежливо порвать с ним, тем паче, что переписка эта совершенно бессмысленна и может только скомпрометировать меня. Кроме того, он дал мне знать о своем намерении приехать летом, а мне поручили ему отсоветовать, причем обиняками…» [12. С. 111–112].
Как видим, Дантес откровенно признается в том, что ведет двойную игру, с готовностью выполняет «особые поручения» весьма деликатного свойства, что он действует по указанию свыше и отчитывается о своей деятельности перед весьма важными персонами. И эти сенсационные саморазоблачения проливают новый свет на смысл и суть разыгравшейся драмы, убеждают в том, что не только дуэль Пушкина с Дантесом, но и роман Дантеса с Натали имели несомненную политическую подоплеку.
В самом деле, будучи агентом спецслужб, Дантес, естественно, находился под их покровительством. Но именно поэтому он был фигурой в высшей степени зависимой, подконтрольной и абсолютно управляемой. Спрашивается, мог ли он, человек благоразумный, осторожный, более всего пекущийся о собственной карьере, мог ли он позволить себе в подобной ситуации дерзкое, наглое, настойчивое, откровенно скандальное ухаживание за женой первого поэта России, интерес к которой (а это было известно всем) проявлял сам император?[33]
Ведь достаточно было шевельнуть пальцем, чтобы его унять. И коль скоро Дантеса не одернули, не остановили, значит, это было кому-нибудь нужно. Кому и зачем – вопрос другой.
Вполне вероятно (такое предположение высказывалось не раз), что «роман» Дантеса призван был отвлечь внимание света от «особых отношений» Николая с Натали (тем более, что в памяти царя была еще свежа скандальная безобразовская история). Но вряд ли возможно исключить и другой мотив – месть строптивому поэту, который все более выходил из повиновения. (Общеизвестно, что после идиллического лета 1831 г. отношения поэта с царем стремительно ухудшались. Пушкин не скрывал возмущения «пожалованием» в «камер-пажи», демонстративно манкировал обязанностями придворного; не стесняясь в выражениях, высказывал негодование по поводу перлюстрации его личных писем. Дважды – в 1834 и 1835 гг. – он пытался выйти в отставку и уехать в деревню, вызвав гнев монарха.) Во всяком случае, ясно одно: так называемый роман Дантеса и Натали был инспирирован или по меньшей мере санкционирован свыше. Лучшим подтверждением тому служит странное бездействие властей, равно как и поведение царя, в преддуэльные дни.
Так, не получило поддержки предложение генерала Адлерберга перевести Дантеса, хотя бы на время, в другой гарнизон [17. С. 68]. Сам же император во время аудиенции, которую он дал Пушкину в Аничковом дворце (23 ноября 1836 г.), потребовал от него обещания не драться на дуэли, о чем вскоре стало известно Геккернам. Казалось бы, в качестве следующего шага следовало немедленно приструнить и Дантеса, но этого сделано не было. То есть: связав честным словом Пушкина, царь одновременно развязал руки Дантесу. Собственно, это и сделало дуэль неизбежной. С отеческими увещеваниями (а они не могли не оскорбить поэта) император счел необходимым обратиться лишь к Н. Н. Пушкиной; он посоветовал ей вести себя осторожнее и не давать повода для светских сплетен (см. [16. С. 196–197]). И тем только подлил масла в огонь!