"Проснусь, а он у меня под мышкой приютится, как воробей под застрехой… до того мне становится радостно на душе, что и словами не скажешь". "Все это, браток, ничего бы. как-нибудь мы с ним прожили бы, да вот сердце у меня раскачалось, поршня надо менять».
Зачем так настойчиво Шолохов подчеркивает эти лейтмотивы "слезы-сердце? Судьба проходит через человеческое сердце. Могло ли сердце Андрея Соколова закаменеть от испытанных им страданий? Разумеется, могло. Мог ли герой обозлиться на окружающий мир и людей? Без сомнения, мог. Но ведь не озлобился! Напротив, спас такого же одинокого, как он сам, маленького человека, еще более слабую песчинку в пустыне жизни. Листок, сорванный ураганом войны, прижался к Андрею Соколову, как к тонкому стволу. Одним словом, масштабы человека и судьбы несоизмерны. И в этой связи Шолохов почти точно повторяет "Книгу Иова", в которой как раз те же самые образы рисует Иов, говоря о человеке в сравнении с Богом: "Не сорванный ли листок Ты сокрушаешь и не сухую ли соломинку преследуешь?" (13:25).
Однако Андрей Соколов, вопреки обстоятельствам, остался человеком, то есть тем, от кого исходит доброта и достоинство. Сердце героя становится источником нравственного света. Тогда, стало быть, единственное, что остается человеку – это противопоставить судьбе доброту и человеческое достоинство. Вот где свободная безусловно действует! Что бы ни случилось с человеком, как бы круто ни обошлась с ним судьба, она не в силах отнять эти свойства, присущие подлинному человеку. Ни автомат, наведенный на человека, ни дуло пистолета коменданта Мюллера, ни гибель близких – ничто не властно над человеческим сердцем. В этом плане Шолохов, бесспорно, продолжает христианскую традицию этической проповеди, сложившуюся в произведениях ЛТолстого и Ф Достоевского.
В безрелигиозную эпоху, когда понятие о Боге насильственным путем искоренялось, выкорчевывалось из сознания так называемого советского народа, нравственный закон оставался жить в человеческом сердце. Сама шолоховская метафора сердца как вместилища любви, свойство которой – щедро расточать себя людям, – эта метафора показывает, что память о Боге не исчезла, а только утонула в глубинах человеческого сердца. Страдания, выпавшие на долю русского народа во время войны, обнажили в людях в буквальном смысле божественный дар любви, до времени погребенный под наносным илом коллективизма.
И все же проповедь воинствующего атеизма не прошла бесследно: идея Бога вынуждена была трансформироваться, изъять из себя атрибуты божественности, отыскать лазейку в лоне безрелигиозной нравственности. Сердце у Шолохова – вольно или невольно для писателя – выступает еще и как метафорическая замена Бога.
В образности Шолохова явно ощутимо влияние фольклора (ср. "сердце не камень" и пр.), что объясняется художественной задачей рассказа: показать героя человеком народа, даже простецом, бесхитростным, но невольным философом.
Любопытно, насколько сходно рассматривали человеческое сердце христианские; исихасты: "А сердце, по аскетическому преданию христианского Востока, есть средоточие человеческого существа, корень деятельных способностей, интеллекта и воли, из которой исходит и к которой возвращается вся духовная жизнь. Источник всех душевных и духовных движений, сердце, по учению святого Макария
Египетского, есть "рабочая храмина дел правды и неправды" (Лосский ВН Очерк мистического богословия Восточной Церкви. М, 1991, с. 151.).
Вот когда мы видим принципиальнейшую разницу между "Книгой Иова" и рассказом Шолохова Иов ничуть не сомневается в том, что Бог существует. Его стенания и вопли обращены к Творцу, пускай несправедливо с ним, Иовом, обошедшемуся. Но связь Бога и человека в "Книге Иова" нерасторжима, это аксиома, на которой строится сюжетный замысел произведения.
В противоположность Иову Андрею Соколову психологически гораздо тяжелей мириться с судьбой. По существу, ему не к кому обратить свои упования и стоны. Судьба у Шолохова, повторяем, безлична, она не одушевлена огненными упреками Иова живому Богу, который для страдающего праведника реальней трех друзей и жены, искушающей Иова злорадными словами: "похули Бога и умри"(2:9). Судьба вовлекает Андрея Соколова в социальный водоворот, и он подобен утлому суденышку, не ведающему, куда занесет его разбушевавшаяся стихия. Трагизм рассказа в том, что герой не в силах осмыслить свою личностную судьбу, он не находит к ней ключа. Отсюда глаза героя, "словно присыпанные пеплом". И хотя со стороны читателя подбирается искомый ключ: судьба народа – судьба Андрея Соколова, тем не менее обобщенность названия «Судьба человека», где и первое и второе понятие максимально философичны, вновь и вновь подчеркивает роковую непознаваемость судьбы, неподвластность ее путей человеческой воле, ее трагическую обезбоженностъ. Намеченная проблематика, несомненно, заложена в произведении Шолохова, вот почему теперь, анализируя рассказ с известной исторической дистанции, мы можем сказать, что назрела острая необходимость рассмотреть шолоховское произведение не столько с шаблонно-социологических, сколько с обще-гуманистических позиций.
Финал "Книги Иова" – ответ Бога праведнику из бури. Господь забрасывает Иова невообразимыми риторическими вопросами, на которые немыслимо дать ответы: "Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он? (…) Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкой схватить за язык его? (40:4,20) и пр. Иов кается в собственном неразумии и идет на попятный: "Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои видят Тебя; потому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле" (42:5,6). В результате Бог возвращает Иову все отнятое сторицей.
Финал рассказа "Судьба человека" – соединение в трагическое созвучие лейтмотивов "слезы-сердце", очищение, омовение слезами, непреложная вера автора в человека, его нравственное достоинство и любовь, с которыми не совладать никакой самой злосчастной судьбе: "Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное – уметь вовремя отвернуться. Тут самое главное – не ранить сердце ребенка, чтобы он не увидел, как бежит по твоей щеке жгучая и скупая мужская слеза…"[169]
Глава 3. Печорин перед лицом смерти (Фаталист ли Печорин?)
Хотя Печорин ни разу не упоминает Бога, ни разу к нему не обращается, без идеи Бога вообще немыслимо понять, что хочет сказать Лермонтов, разрешая проблему фатума. Что он имеет в виду под понятием «судьба» и «свобода воли»? О чем, наконец, спорит Печорин с Вуличем?
Вулич формулирует их спор следующим образом: «…предлагаю испробовать на себе, может ли человек своевольно располагать своею жизнию, или каждому из нас заранее назначена роковая минута…»
В понимании Печорина фатализм – отсутствие свободы воли.
Человек полностью зависит от предначертанной ему судьбы. Никакие движения – будь то реальные поступки или душевная жизнь – ничего не меняют: человек умрет точно в тот час, минуту и секунду, которые отведены ему судьбой. Именно так понимает фатум и Вулич.
Более того, не только смерть «запрограммирована» – «запрограммированы» и все поступки человека, даже самые ничтожнейшие. Человек, следовательно, представляет собой своеобразный механизм, развертывающийся в пространстве и времени. По этому поводу остроумно иронизирует Печорин уже после спора с Вуличем, когда безуспешно пытается заснуть: «видно, было написано на небесах, что в эту ночь я не высплюсь».
Наконец, фатализм означает отсутствие смысла жизни: если судьба дана человеку изначально и она предопределяет его существование от начала до конца, смысл человеческой жизни просто-напросто игнорируется как не имеющий значения.
Вулич считает себя фаталистом. Вот почему он игрок в азартные штосс и фараон. Эти игры имеют упрощенные правила, и при честной игре выигрыш определяло не картежное искусство, а случай, Фортуна. Лотман описывает правила игры: «Играющие в этих играх делятся на банкомета, который мечет карты, и понтера (…) Каждый из игроков получает колоду карт. Во избежание шулерства, колоды выдаются новые, нераспечатанные (…) Понтеры выбирают из колоды одну карту, на которую ставят сумму, равную той, которую объявил банкомет (…) Положение карты – «направо» или «налево» – считается от банкомета (…) понтер поставил на валета, если карта ляжет налево от банкомета, значит, понтер выиграл»[170]. По мнению Лотмана, «Вулич в карточной игре находит антитезу своему фатализму. За этим стоит еще более глубокий смысл: отсутствие свободы в действительности уравновешивается непредсказуемой свободой карточной игры»[171].
Идея Лотмана представляется спорной. Карточная игра, наоборот, должна подкреплять фатализм Вулича. Его не интересуют ни деньги, ни женщины – только Фортуна. Любопытно, что он несчастливый игрок. Он честен и играет не столько ради выигрыша, сколько с тайной мыслью победить судьбу, остановить колесо Фортуны, обуздать и удержать в руках непокорное счастье. Здесь интересно, как Вулич играет: он с тревожным любопытством наблюдает все перипетии игры. Удачу в карты он, судя по всему, тоже воспринимает как таинственный механизм, который сталкивается с другим механизмом – человеком – и вступает с ним в единоборство: «Рассказывали, что раз, во время экспедиции, ночью, он на подушке метал банк, ему ужасно везло. Вдруг раздались выстрелы, ударили тревогу, все вскочили и бросились к оружию. «Поставь ва-банк!» – кричал Вулич, не подымаясь, одному из самых горячих понтеров. «Идет семерка», – отвечал тот, убегая. Несмотря на всеобщую суматоху, Вулич докинул талью; карта была дана». Вулич отдал счастливцу свой кошелек и бумажник, «прехладнокровно» перестреливался с чеченцами и «увлек за собою солдат». Значит, идея чести не позволяет Вуличу словчить и утаить проигрыш, ведь это проигрыш Судьбе, а не человеку-понтеру. Чем, кстати, объясняется его хладнокровие и храбрость? Все тем же фатализмом. Фаталист верит в силу фатума и, напротив, бессилие человека. Пускай сегодня его убьют. Что ж! Ему все равно ничего не изменить. Не лучше ли быть храбрым и полагать, что этот срок еще не наступил, чем безумно и беспрестанно бояться смерти, коли уж она все равно рано или поздно придет? В таком случае вера в фатализм, в общем, удобна: убедившись, что изменить ничего нельзя, личность приобретает свободу поступка.