В октябре 1941 года, после участия в строительстве оборонительных сооружений под Смоленском, я поступил на работу во II Таганскую больницу. В одночасье главным врачом ее стал молодой ординатор Э. И. Тихомиров, а главным хирургом — всего с пятилетним стажем Елена Флоровна Лобкова. У нее были прекрасные руки, но не самый лучший характер. Впрочем, «что за комиссия, создатель», иметь под своим началом не опытных специалистов, а несколько недоучившихся «зауряд-врачей» (так называли студентов, выпущенных из вуза досрочно, без дипломов).
Она получила короткую, но серьезную подготовку в клинике профессора В. В. Лебеденко и стремилась обучить нас тому, что знала сама. Елена Флоровна была очень взыскательна. Именно под ее руководством я проделал все основные операции, которых требовали суровые условия военного времени. А год спустя, когда дежурства стали чаще и мне пришлось замещать старшего хирурга, я провел первые самостоятельные операции. «Над нами постоянно витал образ Елены», ибо она была всегда с нами рядом: мы все жили на казарменном положении.
Здесь, в Таганской больнице, состоялось первое знакомство с моим главным учителем — Николаем Наумовичем Теребинским.
После очередной бомбежки Москвы был тяжело ранен Герой Труда (тогда еще Героев Социалистического Труда не существовало) железнодорожник Гудков. Осколком ему широко размозжило грудную стенку, и жизнь его была в опасности.
Николай Наумович в то время был ведущим хирургом железнодорожной больницы и Лечебно-санитарного управления Кремля. Он приехал к нам. Высокий, очень худой человек в пенсне, с короткими седыми волосами и обвисшими усами. Внимательно осмотрел больного. Кратко и сухо сделал ряд замечаний. Дал советы и собрался уезжать. Мы, не сговариваясь, взмолились: «Не бросайте нас, пожалуйста. Мы очень мало знаем. Хотя бы иногда посещайте нас…» Ничем прельстить его мы не могли. Деньги в то время цены не имели. А в скромном больничном обеде он не нуждался. Но у Николая Наумовича было чрезвычайно развито чувство долга. К тому же, как мне теперь кажется, он просто пожалел нас и тех людей, которых мы лечили. Так или иначе, Н. Н. Теребинский стал регулярно — один раз в неделю — наведываться в больницу. Он осматривал всех тяжелых больных. Делал с нами перевязки. Производил одну или две операции и уезжал к себе.
Странное дело. Он никогда нас впрямую ничему не учил. Не помогал на операциях. Но требовал точного ассистирования. Даже узлы швов завязывал сам: «Вы будете копаться и завяжете плохо». Опыт, приобретенный на фронте во время первой мировой войны, приучил его работать вдвоем с сестрой. Создавалось порой впечатление, что самую сложную операцию он может выполнить без чьей-либо помощи. В нем не было ни на гран дипломатии или попытки уклониться от ответственности. В самых трудных и безнадежных случаях он говорил: «Мы не можем отказать больному в операции. А если это его единственный шанс?..»
Не раз операции бывали безрезультатными. Но нередко они оказывались действительно спасительными. Теребинский не выносил никакой небрежности. Не спускал ни одной мелочи. Даже если он не произносил никаких слов, а только смотрел в глаза и говорил: «Ну и ну!» — можно было провалиться сквозь землю. Он был и остался на всю жизнь нашей совестью. И позднее — на фронте, и после окончания войны — в детской клинике я всегда в трудных случаях думал: «А как сейчас поступил бы Николай Наумович?» С больными он был сух, тверд, но бесконечно тактичен и человечен.
Значительно позже произошла история, очень расстроившая Н. Н. Теребинского, которая в какой-то мере его характеризует. В то время только что появилась «Повесть о настоящем человеке». В книге Бориса Полевого выведен хирург, прототипом которого был знакомый ему известный врач В. В. Успенский, человек своеобразный, колоритный и, очевидно, грубоватый. Вся эта самобытность и резкость отлично изображены писателем. Ничего общего с Н. Н. Теребинским, который на самом деле оперировал летчика А. П. Маресьева, этот образ не имел. Но в нашей хирургической среде многие знали, кто спас А. П. Маресьева.
— Вот уж эти писатели, — сокрушался Николай Наумович. — Так все разрисуют! Теперь обо мне станут думать бог знает что…
Огорчение его не соответствовало поводу, но было столь искренним, что я позвонил Полевому и рассказал о возникшем недоразумении. Чуткий и отзывчивый Борис Николаевич сразу же откликнулся. Вскоре в одной из газет появился его очерк о друзьях — летчике и хирурге с большой фотографией Маресьева и Теребинского.
После войны мы переехали на Спартаковскую улицу, а Николай Наумович работал и долгие годы лежал с обострением туберкулеза позвоночника в своем кабинете в железнодорожной больнице в Басманном переулке. К нему со всеми своими радостями и огорчениями я постоянно приходил вечерами. Все, что было мной написано, прошло через его руки. Никогда до него, да и после я не встречал столь требовательного редактора. Пометки на полях моих научных статей, комментарии при их обсуждении были предельно лаконичны: «Сор», «Повторение», «Где логика?», «О чем это?», «Из чего вытекает?», «Цифры?», «Посмотрите страницу 27 — там написано обратное» и так до бесконечности. Он не только учил меня строгому отношению к фактам, но и старался формировать определенный нравственно-этический критерий, необходимый врачу на всю жизнь.
Сейчас, кроме узкого круга специалистов, мало кто знает, что Николай Наумович Теребинский некоторое время был детским хирургом, заведуя отделением больницы св. Владимира (ныне им. В. И. Русакова). А главное — он был крупнейшим ученым-экспериментатором. В тридцатых годах вместе с С. С. Брюхоненко, автором аппарата искусственного кровообращения, и С. М. Чечулиным Николай Наумович впервые в мире проделал операции на открытом сердце животных, нарочно создавая пороки сердца и намечая пути к их устранению. Небольшая книжка, подводящая итог этой работы, до сих пор хранится у меня.
Фронтовые операции оставляли ощущение тяжелого, напряженного, хорошо организованного труда. Недаром замечательный русский хирург Николай Иванович Пирогов назвал войну «травматической эпидемией»: перед нами ежедневно проходили десятки людей.
Даже затишье не баловало покоем. Наш госпиталь развернулся в местности, недавно оставленной фашистами. Медицинская сестра подошла к кустам развесить белье, и вдруг — взрыв. Мина. Раны на обеих ногах страшные. Незадолго до этого Сергей Сергеевич Юдин привез нам в подарок цугаппарат — удобное приспособление для подобных операций. Мучительно долго длилась обработка костных ран. Потом мы наложили массивную, по грудь, глухую гипсовую повязку. И через неделю отправили сестру в дальний путь из госпиталя в госпиталь, в тыл. Так часто бывает на войне: сделаешь операцию, а каков результат — далеко не всегда узнаешь. Но здесь повезло. Через три месяца полевая почта принесла треугольничек письма из одного сибирского города: «Лечусь. Гипс еще не снимали, лежит хорошо. Пробую в нем ходить, но пока удается стоять около постели. Спасибо».
Не следует думать, что раненые представлялись хирургу однородной, безликой массой. Представьте себе громадную палату, где на носилках и на скамейках ждут искалеченные люди. Солдаты сосредоточенно молчат, спрашивая взглядом: «Скоро?» Молодые лейтенанты самые нетерпеливые. Самые скромные старшие офицеры. Они понимают: каждому определено время и место… В первую очередь берут тяжелораненых. Именно их будет оперировать главный.
Наш главный — Михаил Никифорович Ахутин, генерал-лейтенант медицинской службы. Он был военно-полевым хирургом в высоком значении этого слова. И человеком красивым во всех своих проявлениях. Когда он приезжал к нам в ХППГ 130[1] — его личную базу, как он говорил сам, — и рассказывал о том, что делается на фронте, как предполагается маневрировать госпиталями и что изменилось в их использовании, чувствовалось его глубокое профессиональное понимание всего, связанного с хирургией войны. Оперировал он смело и широко. Знал много стихов и отлично их декламировал, пел, танцевал. К тому же был храбр. Обаяние его казалось беспредельным.
Творческий характер его деятельности по достоинству оценен Верховным Главнокомандованием, ибо он был единственным хирургом, награжденным орденом Суворова, который давался лишь за организацию наступательных действий.
Когда мы вернулись для завершения образования в I мединститут, Ахутин руководил кафедрой госпитальной хирургии и студенческим научным кружком, в котором мы тогда работали. Умер он молодым, неожиданно для всех, и горе наше было безгранично.
Сергей Дмитриевич Терновский — учитель целого поколения детских хирургов в нашей стране. Впервые я увидел его в 1938 году в доме своей будущей жены, когда он еще не стал профессором, а просто был врачом, другом семьи. Однако то первое впечатление сохранилось и не изменилось ни на йоту. Сергей Дмитриевич был небольшого роста, с розовым цветом лица и такого же цвета лысиной. Седые волосы и короткие усики — внешность старого русского интеллигента. Впечатление усиливалось его приятными манерами. Живая речь, общительный характер, любовь к шутке и смеху привлекали к нему сердца всех, особенно детей. Сергей Дмитриевич был мягок в суждениях, не любил резких формулировок, что многим давало основание считать его дипломатом. Вероятно, так оно и было.