Слушавшего их споры "простого паренька" Петра Курочкина "старшие товарищи интеллигенты учили началам наук". Курочкина привела в централ собственная страшная история. Попав по уголовной статье в лагерь, он не выдержал издевательств нарядчика, зарубил его топором и с новым сроком, как особо опасный преступник, попал в централ. Андреев относился к Курочкину с товарищеским вниманием, и тот к нему привязался.
Другой сокамерник — Владимир Александрович Александров, искусствовед и художник. Андреев называл Александрова типом из Достоевского "со всеми его плюсами и минусами". В свою очередь тот, вскоре после их знакомства в 50–м году, говорил о сумасшедствии Андреева "искренне и с соболезнованием", как с грустной иронией замечал объявленный сумасшедшим.
И с неизменной приязнью, вообще любивший деятельных и сильных людей — себя он таковым не считал — Андреев относился к Го — гиберидзе. С ним он сидел в одно время с Шульгиным, в камере 3–го корпуса.
Впрочем, тот вызывал симпатию у всех, восхищал грузинской жизнерадостностью, честностью. Арестованный в 1942 году, Симон Леванович Гогиберидзе, прямой и открытый, в тюрьме не скрывал ни своего "дела", ни взглядов. "Высокий, широкоплечий, со жгучими карими глазами", красивый "даже с остриженной головой, в наряде арестанта"[457], — вспоминал оказавшийся в 47–м на соседней койке сокамерник. В юности став социал — демократом, в 21–м году Гогиберидзе воевал за Грузинскую республику, в 24–м участвовал в восстании за независимость и затем оказался в эмиграции, в Париже. В 40–м году по поручению Ноя Жордании, бывшего главы независимого грузинского правительства, из Турции Гогиберидзе нелегально перебрался на родину, чтобы узнать о подпольных организациях социал — демократов, но никаких организаций не нашел. Через два месяца после благополучного ухода за границу органы арестовали его мать: за недонесение… Рассказывают, позже, следователь по фамилии Рухадзе, арестовавший мать Гогиберидзе, оказался в той же Владимирской тюрьме… В 42–м Жордания послал Симона Гогиберидзе в Грузию для противодействия попыткам абвера вызвать там восстание, сказав, что сейчас не время бороться с большевиками… Его арестовали, и не расстреляли лишь потому, что следствие установило: Гогиберидзе вел подпольную агитацию за Советскую власть.
Политическим — социал — демократическим — идеалам своей юности Гогиберидзе оставался неколебимо предан. "От общения с ним делалось светлее"[458], — вспоминал Револьт Пименов, сидевший с ним в шестидесятых.
Другой сокамерник Андреева — Исаак Маркович Вольфин. Арестованный в 46–м и обвиненный в связях с иностранцами вместе с другими преподавателями ВИИКА, где преподавал шведский язык, он свои 25 лет получил за шпионаж. Пред войной Вольфин работал в Швеции, под началом Коллонтай, на которую у него пытались выбить показания; потом, в 43–м, после заявлений с просьбой отправить на фронт, попал в морские части. Андреев так описывал Вольфина в письме жене: "…Это — человек другого круга, с которым мы с тобой сталкивались очень мало. Он моряк, очень много колесил по морям и портам, большой любитель swing’a, обожает и просто живет музыкой, но внешне грубоват, любит рискованные остроты; а душа у него сильно изранена, и человеческое отношение он ценит до болезненности высоко. А наряду со всем этим — много еще неизжитого юношеского (хоть ему 44) легкомыслия и, по — моему, некоторого авантюризма (не в дурном смысле)"[459].
Зея Рахим (или Зея Абдул — Хаким — Кирим — Оглы) — самая таинственная личность из сокамерников Андреева. Арабист и японист, он попал в заключение как японский шпион в 46–м году. По происхождению, по его словам, египтянин, выросший в мусульманской семье. Оказавшись с Андреевым в одной камере, Зея с ним сдружился, относясь с восточной предупредительностью и почтительностью, как младший к старшему, — ему было тогда около тридцати, оказывал всяческие услуги. Начитанный, эрудированный в самых разных областях — от истории Востока до современной физики, умевший уважительно и сочувственно слушать, он не мог не привязать к себе. Парин и Александров очарованности Зеей не разделяли, и не только они. Но Андреева убедить не могли. Он считал "абсурдной версией" предположение Александрова, что Зея — стукач.
Кроме "академиков" и уголовников, сидели в камере и пламенные коммунисты, из тех, что попали в "ленинградское дело".
Но Андреев общался не только с сокамерниками. Тюремная связь со своими налаженными каналами и отработанными приемами действовала и при самом жестоком режиме. Заключенные перестукивались, обменивались посланиями, умудрялись знакомиться. Внизу в те годы существовало восемь прогулочных дворов, разделенных забором. В заборе отыскивались щели. Как вспоминал сидевший в одиночке Менылагин, когда постовой оказывался от него в другой стороне, он мог с гуляющими соседями перекинуться несколькими фразами. "И они то же самое — видят, что человек смотрит, спрашивают: кто? Давно ли? Откуда? Какая статья? Сколько сидишь?"[460]
После тюрьмы Андреев рассказывал жене о некоем юристе, сидевшем, как и Меньшагин, в одиночке. Несмотря на это, они знали друг друга: "Когда его одного выводили на прогулку, он выходил с пайкой хлеба, чтобы кормить голубей. Все голуби слетались ему на плечи, а он давал им этот хлеб — единственное, что имел"[461].
В снобдениях, в тысячах ночей на казенном ложе, отправляясь в трансфизические путешествия, как Даниил Андреев называл свои состояния, ему открывалось и неизвестное, и знакомое, но с неожиданной, таинственной стороны. В записях о путешествиях в потустороннем есть раздел "Личное". Личное входило в стихи, попадало на страницы разраставшегося трактата. И то, что казалось совсем не личным, часто исходило именно из личного. Многие записи, как кажется, вырастали не из небывалых откровений, а из давних переживаний и ощущений.
Одна из записей — история предсуществований, предыдущих жизней, — в них он верил безусловно. Это комментарий к давнишним строкам — "…я умер. Я менял лики, / Дни быванья, а не бытие…", ко всему циклу "Древняя память", написанному почти двадцать лет назад.
Он записывает об Атлантиде и о Гондване. Причем под Гондваной имеет в виду не легендарный материк, а некую метакультуру, включающую остров Яву, Суматру и Южную Индию. Он помечает, что жил в странах Наири. Припоминает о прежней жизни в Индии — то на севере ее, во времена империи династии Гуптов, при которых процветали литература и искусства и где он был заклинателем змей, то в XVII веке, в Траванкоре, где видит себя брамином — поэтом, живущим на побережье, у озер или у гор, у синей вершины Анаймуди. Именно там, на юге Индии предопределился его путь поэта в последующей жизни: "Дар поэт<ической>ген<иальности>был решен, еще когда ты умирал в Траванкоре".
Он записывает о встрече с девушкой, изображенной им некогда в поэме, и тут же возникает давнишний соперник Ю. (Юрий Попов): "Ради ее любви ты отдал сомнит<ельные>блага. Исключен из касты и изгнан. Встречался и в других слоях, но в одном из них Ю. соверш<ил>тяжкую ошибку". "Вызволить Ю. стоило огромных усилий. Он же падал ниже Агра…" Агр — четвертый из слоев чистилищ, слой "черных паров", где грешники искупают свою карму, подробно описан в "Розе Мира" Одно из мучений Агра — "чувство бессильного стыда и созерцание собственного убожества. Другое мучение в том, что здесь начинает впервые испытываться терпкая жалость к другим подобным и приходит понимание своей доли ответственности за их трагическую судьбу". Собственно похожее мучение и переживал Андреев, все время возвращаясь к своей вине — действительной или мнимой — перед Поповым.
Так все его трансфизические путешествия оказывались связаны с собственной жизнью и были путешествием по мирам прошлого, обостренно вновь и вновь переживаемого глубинами подсознания. Он пишет о чаемой встрече с другом юности в иных мирах: "Сердце остановится. Он бросится к тебе сам. Будет безумно любить, и ты его так же. <…> Поэтому прост<ится> все, при условии, что это не повр<едит> миссии. Станет чудесн<ым> художн<иком>: роспись одного из замечат<ельных> храмов С<олнца> М<ира>".
В записях живые и ушедшие рядом. Под заголовком "Судьбы посмертные" он делает пометы, не все из которых понятны. Первыми обозначены судьбы самых близких — Добровых. Саше Доброву нечто "ускорит смерть", но он "спасет мать из Морода", то есть из третьего слоя чистилища, царства абсолютной тишины, где пребывающих мучает тоска великой покинутости. Рядом с именем Елизаветы Михайловны два слова: "Мород. Тайна". Какая семейная тайна здесь скрыта, мы не знаем. Дяде, Филиппу Александровичу, назначены "лучезарный покой" и "творчество во время смены эонов". Ниже перечислены те, о которых он ничего не записал, видимо, ожидая сведений о них в предстоящих трансфизических состояниях. В списке: Ирина Усова и ее муж — Налимов, Татьяна Усова, первая его жена Александра Львовна Гублёр, Мария Васильевна Усова, Сережа Ивашев — Мусатов, Аня — видимо, Егорова, Зоя Киселева…