Ослабела память, но наряду с этим — извини, пожалуйста, за такую самонадеянность — я, несомненно, поумнел. Много занимаюсь. Очевидно, в любом положении человеку следует отдавать силы наилучшему, что в данных условиях для него доступно. Сферу моего наилучшего ты представляешь: по — видимому, "практическая этика" моя всегда будет плестись в хвосте, тащиться на помочах внутренних состояний. Если сравнить плоды занятий с прежними — те покажутся наивными, мелкими, даже совсем детскими. Если у тебя сохранилась возможность прежнего горячего отношения к этому — я тебя порадовал бы. Ты уже давно выражала пожелание, чтобы я уделял больше внимания смежной, полузаброшенной мною области; но, конечно, тебе ни при каких обстоятельствах не могло придти на мысль, что на этом пути возможно то, что, как теперь оказывается, на нем действительно возможно при некоторых условиях. Прочитал много хорошего и интересного, кругозор несколько расширился.<…>Почти каждый день отдыхаю за шахматами или просто за болтовней; как это ни странно, понемногу научаюсь вновь шутить, говорить глупости и иногда даже смеяться. Вообще стараюсь не терять бодрости; чувствую еще огромный запас внутренних сил и энергии; острота, глубина и даже — как это ни парадоксально — свежесть восприятия возросли. И убеждаюсь, что выносливость, устойчивость натуры — при условии, если надежда не утрачена окончательно — гораздо больше, чем можно было бы ожидать.
<…>Господь с тобой, обнимаю и целую тебя несчетное число раз и молюсь за тебя постоянно. Главное, самое главное — старайся не падать духом. Чувствую, что не сумел выразить самого главного, но оно вообще невозможно в словах!
Твой
Даниил"
Приписка: "То, что любовь вечна — совсем не "слова"".
Следующее письмо жене по тюремным правилам он мог написать в феврале или марте следующего года. Но ответ получил еще позднее, через восемь месяцев, в апреле.
Лето 1953 года стало завершением некоего этапа. Закончены две поэмы — долго не отпускавший "Ленинградский Апокалипсис" и "Рух". В главном, хотя и предполагалась еще не одна глава, сложился поэтический ансамбль — "Русские боги". Но метаисторический трактат о Розе Мира писался трудно, то продвигаясь вперед, то останавливаясь. Он все еще до конца не был уверен — открылись ли "духовные органы", сопричастен ли он в необходимой мере "космическому сознанию"?
"Открытие дух<овных>орг<анов>состоит в обнаружении способности лицезреть и беседовать, не забывая. Потом — странствие, вместе с телом, кот<орое>в это время становится иным, — записывал он. — <…>Мой даймон здесь, они его видят, но я только потом. В сквере у хр<ама>Христа (<19>21) было его первое вторжение. Практич<еские>способн<ости>и знан<ия>придут. (Не уничтожили — не уничтож<ат>, потому что не видят.) Боль сердца оконч<ится>вместе с раскрыт<ием>дух<овных>орг<анов>…"
Состояния "снобдений" в тюремных стенах не что-то совсем необычное. В тюрьме их испытывал не один Даниил Андреев. Шульгин записями снов заполнил около сотни тетрадей. В ночь на 5 марта 1953–го ему, например, приснилось, что "пал великолепный конь, пал на задние ноги, опираясь передними о землю, которую он залил кровью"[467]. Шульгин и всегда-то был мистически настроен, но тюрьма болезненно обостряла психику, депрессивную мнительность, усиливала прислушивание к себе.
Осенью 53–го перед Андреевым открылось необычайное, то, чего он ждал всю жизнь, хотя подобные состояния, пусть в меньшей степени, испытывал с 50–го года. Позже, в дневниковых записях (7 февраля 1954) он попытался зафиксировать и оценить случившееся: "Октябрь и особенно ноябрь прошлого года был необычайным, беспрецедентным временем в моей жизни. Но что происходило тогда: откровение? наваждение? безумие? Грандиозность открывшейся мировой панорамы, без сравнения, превосходила возможности не только моего сознания, но, думаю, и подсознания. Но панорама эта включала перспективу последних веков и в следующей эпохе отводила мне роль, несообразную абсолютно ни с моими данными, ни даже с какими-либо потенциями. Со стороны могло бы показаться, что здесь налицо mania grandiosa в сочетании с религиозн<ой>манией; но с этим не вязалось как будто бы два факта: то, что я не мог до конца поверить (а страдающие mania grandiosa непреложно верят) внушаемому мне представлению и колоссальности моего значения, и всё-таки то, что истинность этого значения подтвердилась бы только в том случае, если бы подтвердился целый ряд прогнозов и общего, и личного характера. Должно пройти много месяцев, пожалуй, даже год, чтобы стало возможным судить об этом. Некоторые мелочи отчасти, правда, уже выяснились, но подтвердились зато и некоторые мелкие предсказания. Всё это сопровождалось потрясающими переживаниями, ощущением реальной близости великих братьев из Синклита России, не смею назвать имена их, но близость каждого из них окрашивалась в неповторимо индивидуальный ток чувств; один вызывал усиление сердцебиения, блаженное благоговение, горячую любовь, и слёзы лились градом. Другого всё моё существо приветствовало с неизъяснимой, нежной, теплой любовью, как драгоценного друга, видавшего насквозь мою душу, и любящего её, и несущего мне прощение и утешение. [Появление] третьего вызвало потребность преклонить перед ним колена, как великим, могучим, неизмеримо выше меня стоящим, и близость его сопровождалась строгим и торжественным чувством. Наконец, приближение четвертого сопровождалось ощущением захватывающей ликующей радости и слезами восторга. — Во многом могу усомниться, ко многому во внутренней жизни относиться со скепсисом, но не к этим встречам.
Этот период оборвался вместе с переводом в другую кам<еру>. Декабрь я был поглощён работой над трактатом, отчасти в него вошёл и материал, почёрпнутый в ноябре м<еся>це".
Он чуть ли не дословно включил в "Розу Мира" эту дневниковую запись. Великие братья из Синклита России, с благоговением и опаской не названные по имени, те, кто сопровождал его всю жизнь, чье присутствие он ощущал всегда. "Видел ли я их самих во время этих встреч? Нет. Разговаривали ли они со мной? Да. Слышал ли я их слова? И да, и нет. Я слышал, но не физическим слухом. Как будто они говорили откуда-то из глубины моего сердца", — так он определил эти встречи — видения. Первый, им встреченный, конечно, Серафим Саровский, чья иконка всегда находилась при нем — на фронте в кармане гимнастерки, и здесь, в тюрьме. Святой являлся ему однажды, в 33–м, в церкви Святого Власия, и это видение он никогда не забывал. Три других — можно предположить — Достоевский, Лермонтов и Владимир Соловьев.
Теперь, казалось ему, получили объяснение, сделались четче и понятней давние, редкие прорывы сознания, запомнившиеся обрывистыми и смутными.
В одном из писем жене Андреев писал: "Я лично встретил за эти годы и людей, с котор<ыми>роднила действительная внутр<енняя>близость, и таких, с которыми связывала просто горячая симпатия, уважение, общность некоторых интересов. Конечно, первых было мало (пожалуй, в сущности, один), а из остальных — каждый близок какой-нибудь стороной"[468]. Он в каждого встречного всматривался с доверчивым интересом, а если встречал хоть малейшую духовную близость, то на все остальное мог и закрыть глаза. Но чувство глубинного одиночества, как ком к горлу, подступавшее в периоды депрессии, его не оставляло никогда. А произошедшее осенью усилило нервное напряжение и чувство одиночества. Он ждал новых озарений — они не приходили.
"А с нов<ого>года наступила реакция, — записывал Андреев
7 февраля в дневнике, начатом для того, чтобы выкрикнуть на бумаге мучавшее на грани сумасшествия. — Увеличивающаяся тягостность состояния коренится в следующем. Внутренняя связь прервалась, и прервалась, очевидно, столь же неожиданно для той стороны, но и для меня: во всяком случае, я не был об этом предупреждён. Ночные "встречи" прекратились. Обещанное мне, томительно ожидавшееся со дня на день открытие внутр<еннего>зрения и слуха, когда я не буду уже смутно ощущать, но увижу, услышу великих братьев духовными органами, буду беседовать с ними и они меня поведут в странствие по иным слоям планетарного космоса — это открытие до сих пор не состоялось. Для оправдания или опровержения внешних предсказанных сроков прошло слишком ещё мало времени. Я вишу между небом и землей, не зная, что в происходящем со мной — истинно, что ложно, не понимая, как мне жить, что делать, к чему готовиться, как готовиться, да и готовиться ли вообще. Если весною не оправдается предсказанное, то в моих представлениях наступит настоящий хаос, т. к. я не буду знать твёрдо даже таких, основных для меня вещей, как создание Р<озы>М<ира>, её историч<еской>роли, моя миссия, моё будущее, смысл моей литерат<урной>и религиозной деятельности; начатая раскрытием великая концепция останется лишь приоткрытой, совершенно недостаточно для проповедания — ни письменного, ни устного. Да и вообще опрокинется всё… Между тем я чувствую, что отречься от своей миссии я не могу и не захочу. Лучше я сойду с ума; но предать невозможно до тех пор, пока остается хоть один шанс из 100, что это действительно моя миссия, а не иллюзия. Атакой шанс останется, вероятно, всегда, даже в самом худшем случае. Давно, о, давно не было так тяжело. Страшна не внешняя тюрьма, а внутренняя, душевная: закрытость органов духовного восприятия, отсутствие связи с духов<ным>миром, жалкая ограниченность кругом сознания.<…>Пройден какой-то рубеж жизни, после которого мир и жизнь становятся имеющими цену только при условии духовного прозрения. Вероятно, в схожих состояниях люди в старину уходили в монастырь. Но даже если бы я был на воле, и если бы существовали монастыри — это не для меня, моя миссия — не в уходе<…>, а в проповеди, организации<…>. Господи, как мечется душа. Физическая потребность ломать руки, становиться на коленопреклонную молитву, простираться ниц — но всё это невозможно в условиях камеры. А одиночество! Невозможность встретить хоть тень понимания! Безнадежная материалистическая тупость окружающих, их самонадеянное ничтожество! Необходимость абсолютно молчать обо всём, со мной происходящим!.. Господи, сократи сроки этого нестерпимого ожидания. Великие братья Синклита, дайте знак! Не покидайте, я изнемог от сомнений, незнаний, блужданий и жажды. Поддержите на пути, на этом страшном отрезке пути — в двойном заключении. Отче Серафиме, открой мне духовные очи. Великие братья — Михаил, Николай и Фёдор, откройте мне духовный слух! Если правдой были слова, что "дверь не закрыта, а только прикрыта": отчего же третий месяц очи не отверзаются? Великий брат Владимир, родной брат Александр, явитесь душе, дайте знак, дайте хоть какой-нибудь знак!"