Именно близость неосенсуализма классической японской эстетике, выражавшаяся в стремлении проникнуть в суть вещей и явлений, глубоко прочувствовать, ощутить всё, что происходит в жизни человека, привлекала Кавабата, и он со свойственным молодости энтузиазмом активно сотрудничал в группе писателей-неосенсуалистов.
Принадлежность Кавабата к неосенсуалистам была условной, поскольку он не разделял их убеждения в том, что жизнь полна трагических нелепостей оттого, что всем управляет нелепый случай, не разделял он и их взглядов на смысл и назначение искусства.
Школа неосенсуализма просуществовала недолго, всего четыре года. Отсутствие серьезной теоретической программы, а также кризис модернизма, наступивший в 20-е гг., способствовали тому, что в мае 1927 г. она распалась, однако увлечение Кавабата модернизмом к тому времени еще не прошло. Его привлекала установка на непосредственное и детальное воспроизведение процессов душевной жизни. Этот принцип, претендующий на особую полноту сопричастности, сопереживания, казалось, помогает раскрыть внутренний мир личности.
Кавабата Ясунари, всегда стремившийся к глубокому проникновению в сущность человека, утверждающий, что писатель должен заниматься поисками «глубинного смысла человеческой жизни», «истины, именуемой „всеобщей природой человека“», как он говорил впоследствии в своих теоретических работах[32], увлекся и школой психоанализа, полагая, что это позволит ему познать движения человеческой души. Результатом стала написанная методом потока сознания «Кристаллическая фантазия».
В основе ее — отрывочные воспоминания одинокой женщины об ушедшем времени. В сложном калейдоскопе мыслей, рассуждений, ассоциаций, как в сверкании внезапно вспыхивающих и так же внезапно угасающих граней кристалла, вырисовываются картины прожитой жизни. На такую мотивировку названия намекает сам автор. Вслед за воспоминанием о прогулках у моря во время свадебного путешествия по Италии, упоминания о серебряных рыбках, кристалликах глаз жареной рыбы, поданной в ресторане какой-то гостиницы, в «потоке сознания» героини возникают видения: «Всматриваюсь в большой кристалл — то ли индийский, то ли турецкий, то ли египетский — восточный пророк. В кристалле, словно их маленькие модели, проплывали прошлое и будущее, как в кинематографе. Кристаллическая фантазия. Хрустальная фантазия».
В «Кристаллической фантазии» Кавабата воспроизводит субъективное восприятие мира по образцу «непроизвольной памяти» Марселя Пруста, когда житейская мелочь (в данном случае — обыкновенное туалетное зеркало) воскрешает в памяти прошлое. Трудно сказать, как долго героиня предается своим воспоминаниям-размышлениям и что именно занимает наибольшее место в ее мыслях. Она вспоминает смотровой кабинет своего отца, врача-гинеколога; детские годы, «которые ускакали, как лягушки» (высказывание вполне в духе неосенсуализма!); свой ужас, когда ночью после свадьбы наступила на очки мужа и раздавила их; луг и реку, а над рекой — радугу. Оживают не только события, факты, но и пережитые ощущения, при этом представление о времени размыто, и в смешении прошлого и настоящего как бы предстает «вневременная сущность» героини.
На бессвязные размышления накладываются диалоги. Однако, как показал опыт, этот метод оказался чужд натуре Кавабата и «Кристаллическая фантазия» осталась незаконченной.
Впоследствии во «Введении в теорию романа» Кавабата отмечал, что перенесенный в область художественного творчества психоанализ как метод раскрытия характера неплох, но чрезмерное увлечение им мешает отразить человеческую жизнь во всем ее многообразии. Он писал, что «метод психоанализа позволяет передать мельчайшие движения человеческой души, но, если уделять слишком много внимания психологическим деталям, можно упустить из виду человеческую жизнь, и тогда возникает опасность того, что произведение получится низкопробным, что в нем будут излагаться ненужные подробности».
Творческие поиски и эксперименты Кавабата были обусловлены стремлением найти то главное, без чего искусство теряет смысл, и он создавал произведения-раздумья, полные размышлений о жизни и смерти, о человеческой душе, о красоте Небытия. В них звучат вопросы писателя, обращенные к самому себе. Прежде всего это относится к рассказам «Элегия» («Дзёдзёка», 1933) и «Птицы и звери» («Киндзю», 1933). Написанные примерно в одно и то же время, они резко отличаются друг от друга и по форме, и по содержанию. Вероятно, создание столь разных произведений помогло Кавабата уяснить нечто, имеющее важное значение для определения взглядов на жизнь, на человека и на литературу.
«Элегия» — это лирический монолог женщины, мысленно ведущей разговор с умершим возлюбленным. Разговор этот полон реминисценций из греческой мифологии, христианских преданий, буддийских сутр. Слова его героини: «Сегодня я считаю несравненной, утешительной лирической поэзией перепевы мотивов существования жизни прошлой и будущей, которые пронизывают буддийские сутры» — воскрешают в памяти слова Кавабата из «Литературной автобиографии»: «Высшей литературой в мире я считаю восточную классику, в частности буддийские сутры. Я почитаю буддийскую литературу не только как религиозное наставление, но и как литературную мечту. Замысел произведения, называемого „Восточная песня“, я уже пятнадцать лет ношу в своем сердце. Думаю, это будет моя „лебединая песня“. Я по-своему воспеваю идею иллюзорности, пронизывающую восточную классическую литературу. А может быть, и умру, не написав ничего подобного, но хочу, чтобы все знали об этом моем желании».
И вместе с тем почти в это же время появляется рассказ «Птицы и звери». В послесловии к сборнику, в который входили «Элегия» и «Птицы и звери», выпущенному издательством «Иванами бунко» в 1934 г., Кавабата рассказывает, что рассказ «Птицы и звери» он писал в течение двенадцати часов — от полуночи до полудня. Печаль и жестокость, пронизывающие это произведение, говорил он, многим исследователям представляются «очень восточными». Однако Кавабата, который, по собственному признанию, превыше всего ценил восточную классику, не любил этот рассказ, называл его «гадким, злым», огорчался от того, что некоторые критики находили в нем «своеобразную красоту», и противопоставлял «Элегии», «в которой нет ни одного злого, мстительного слова».
Слово «киндзю» буквально значит «птицы и звери», но имеет и другое значение: «нечеловеческий», «бесчеловечный». Кавабата описывает в рассказе одинокого молодого человека, у которого множество птиц и собак. Герой пытается усовершенствовать породу каждого в соответствии с идеальными представлениями. Он не любит людей, вернее, бежит от любви, полагая, что любовь причиняет боль и страдание. Действительная жизнь для него не представляет никакого интереса, и только сознание благостности Небытия дает силы жить.
Рассказ «Птицы и звери» интересен тем, что словно написан вопреки самому себе, своим убеждениям, ибо приблизительно в это же время Кавабата писал в «Литературной автобиографии»: «Я не ребенок, за богатством не гонюсь, понимаю тщетность славы и, не имея, подобно пролетарским писателям, счастливого идеала, самой прочной опорой в жизни считаю любовь». И далее, словно объясняя причину своих исканий, Кавабата пишет: «До сих пор я с легкостью присоединялся к журналам литературных групп и к самим литературным группам, всегда оказываясь там, где наиболее оживленно и где собиралось наиболее блестящее общество наиболее талантливых людей. Непостоянен ли я по натуре, приспосабливался ли, словно флюгер, поворачиваясь туда, куда дует ветер? Сам я нисколько не стремился к этому, и, возможно, причиной тому — моя природная глупость? Единственное, чем могу оправдать себя: — влекомый ветром, следуя по течению[33], я сам был водой, сам был ветром. Видимо, мне казалось, что я должен уйти от самого себя, но сделать этого я не смог».
Это время — 30-е гг. — когда Кавабата, как он сам говорил, «не смог уйти от самого себя», в Японии называют «чрезвычайным». Япония готовилась к войне, участились массовые репрессии, а от писателей в первую очередь требовалось, чтобы они своей деятельностью, своим творчеством всемерно способствовали пропаганде захватнической войны, прославляли неповторимый «японский дух».
Особую популярность приобрели произведения вроде романа Есикава Эйдзи «Миямото Мусаси», в котором рассказывалось о жизни знаменитого мастера фехтования Мусаси и прославлялись нетерпимость, беспощадность и доблесть самоуничтожения, многочисленные «повествования о героях» (эйюбидан), «женщинах воинственной Японии» и им подобные, прославлявшие неповторимый «японский дух». А вот «Повесть о блистательном принце Гэндзи» Мурасаки Сикибу, признанная сегодня классикой и «основой основ» для понимания всего японского, не была допущена к изданию, поскольку в некоторых рассказах о романтических увлечениях принца Гэндзи цензура усмотрела непочтительное отношение к императорскому дому. Несколькими годами позже, точнее — в 1942 г., когда уже шла война, была прекращена публикация романа Танидзаки Дзюнъитиро «Мелкий снег». Официальные идеологи посчитали, что он не соответствует духу «чрезвычайного» времени. Автор вместо того, чтобы прославлять войны и пропагандировать «священную миссию японской империи», рисовал мирную жизнь, рассказывал о человеческих взаимоотношениях и душевных переживаниях, описывал старинные танцы, нарядные кимоно, прекрасные пейзажи. Да и само название — «Мелкий снег» — говорило о многом. Снег для японцев — символ красоты, покоя, душевности и чистоты. Чистым белым снегом японцы любуются так же, как осенней луной или весенним цветением вишни. «Снежная страна» (1937–1942) — так назывался роман Кавабата, опубликованный в это же время; по определению японского критика Фудзимори Дзюки, «самое кровавое время с начала новой истории Японии».